Мать его была благочестивой буддисткой. Вероятно, поэтому после смерти своего мужа она с десятилетним Итиро вернулась на родину из Перу, куда семья в свое время эмигрировала.
— Тот, кто в своей прошлой жизни содеял зло, рождается вторично в образе лошади или быка, — наставляла мать сынишку. — Хозяева бьют их, а когда они старятся и не могут работать, отводят на живодерню. Иной злодей, правда, рождается вторично в обличье человека, но тогда его жизнь на этой земле складывается так, что с ним обращаются сурово и жестоко, как с рабочим скотом.
Переживания последних дней лишили Кавамото сна; ворочаясь на своем рваном «футоне» (матраце), он спрашивал себя:
— Чем же провинилось такое великое множество людей, перенесших неописуемые страдания в сожженной Хиросиме? Не может быть, чтобы все они были неисправимыми грешниками в прошлой жизни… Но почему тогда столько людей погибли ужаснейшей смертью от «пикадона»?
Много лет спустя, рассказывая о том, как он усомнился в религии матери, Кавамото говорил мне:
— Человек из другого мира, такой, как вы, будет, вероятно, смеяться над этим религиозным бредом. Но меня мои сомнения потрясли. Я ведь не знал никакой другой веры. И тут мне в голову пришла страшная мысль: если все, во что я верю, обман, значит, на свете вообще не существует божественной силы.
Вскоре после заключения перемирия объятый душевной тревогой юноша отправился в соседнее местечко Окоугайта, где в последние недели войны он проходил ускоренное военное обучение. Кавамото надеялся, что начальник училища поможет ему разобраться во всем.
— Начальник встретил меня приветливо, и мы поговорили с ним о самых разных вещах, — рассказывает Кавамото. — В конце концов он посоветовал мне два раза в день переписывать «императорский эдикт о воспитании». «Это, — сказал он, — придаст тебе уверенность и бодрость». Я так и поступил. Но через месяц я бросил переписку, так как стал замечать, что она мне не помогает.
Сам того не сознавая, Кавамото уже в то время вступил на новый путь. Два совершенно незнакомых человека помогли ему своим примером. Во время одной из поездок в Хиросиму вместе с товарищами из Сака Итиро увидел девушку, трогательно ухаживавшую за безнадежно больным. Через некоторое время он встретил полицейского, с необычайным терпением кормившего размоченным хлебом ребенка, мать которого свалилась на обочине дороги. Кавамото казалось, что среди дикого, бессмысленного хаоса по-настоящему имело смысл только то, что делали эти двое.
«Чем больше я размышлял о своих переживаниях, — пишет он, — тем явственнее слышал внутренний голос, внушавший мне: самое важное в жизни — помогать всем попавшим в беду, всем страждущим».
Шли дни, и Кавамото, чтобы забыть умирающего, которому он так и не подал руку помощи, ухаживал за всеми смертельно раненными людьми, размещенными в Сака — в школе и в детском саду.
О своей работе в тот период он рассказывает:
— Однажды я принес совершенно искалеченного человека во временный госпиталь, до которого было несколько километров пути. В госпитале было всего два-три санитара-добровольца, и работали мы нередко всю ночь при свечах. Вначале мы мыли руки где придется, но потом, когда пронесся слух, что бомба была отравлена, мы стали спускаться к морю и смывать гной соленой водой с песком, до тех пор пока от нас переставало пахнуть больницей. Нет, мы не хотели погибнуть той страшной смертью, какой гибли все эти несчастные. Мы хотели жить.
4Целыми сутками Кавамото не спал и питался впроголодь. Он страшно исхудал и вскоре уже не мог работать, как прежде. Он до того ослабел, что все валилось у него из рук. Однажды он придавил себе ногу тяжелой электрической батареей подводной лодки, которую нужно было переправить из военно-морского склада на электростанцию. Несколько дней ему пришлось пролежать в постели. У товарищей по работе деятельность Кавамото в качестве санитара, ухаживавшего за больными и умирающими, эвакуированными в Сака, не вызывала никакого сочувствия. Они ругали его и осыпали насмешками:
— Заморыш! Недотепа! Урод! Тряпка несчастная! Отпусти! Лучше я сделаю сам. Противно смотреть, как ты берешься за дело.
Некоторое время Итиро молча сносил насмешки. Он по возможности избегал всякого общения с другими рабочими. Даже в баню шел крадучись, последним, когда свет был уже потушен, а вода почти совсем остывала: Итиро не хотел, чтобы товарищи увидели его исхудалое тело, покрытое со времени «пикадона» сыпью. Он чувствовал себя больным, безобразным, несчастным, презираемым всеми, одиноким: ведь на свете не было ни единого человека, с кем бы он мог поговорить по душам.