Для иных условий это могло показаться неправдоподобным, но тогда и впрямь никто не остался дожидаться в машине, никто не повернул обратно, никто не побоялся неизбежной простуды, не пожалел обуви, в которой с первых шагов захлюпала ледяная талая вода.
Впереди ещё некоторое время продолжал реветь единственный на всю округу движок буксующего грузовика, перевозившего к кладбищу гроб, но скоро и этот грузовик сдался, безнадежно прокручивая заполненные снегом и черноземом беспомощные колеса.
Его шофер выбрался на подножку и, повернувшись в сторону бредущих в этом же направлении людей, демонстративно развел руки в стороны, мол, «Сделал всё, что мог! Но дальше не проехать!»
И тогда до кладбища гроб последние сотни метров понесли на руках сразу объявившиеся добровольцы, чавкая и спотыкаясь разъезжающимися в стороны ногами в жидком месиве полевой дороги.
Готовая могила, выкопанная местными жителями заранее, чернела между двумя березовыми стволами. Множество выброшенных наружу перерубленных корней указывали на трудоемкость этой внеплановой работы.
Распарившиеся сопровождающие отчаянно месили грязь, стремясь подобраться поближе к поставленному наземь уже открытому гробу, на краю которого в горе билась твоя мать.
Из деревни, завидев процессию, подтянулась пара десятков жителей, возможно, хорошо знавших и, надо думать, любивших тебя с детства.
В то тяжелое для всех время мыслей у меня не было, только душила невыносимая горечь и обида на несправедливую твою судьбу.
Никто не озирался по сторонам – всё внимание было приковано к тебе и к большой фотографии в деревянной рамке под стеклом. На ней, очень удачной, сделанной мною в Батуми, ты счастливо смеялась… Юная, еще никак не обезображенная страшной болезнью, такая милая и красивая, какую я и любил… В твоих глазах легко читалась откровенная нежность, с которой ты смотрела в объектив камеры, находившейся в моих руках. И вся твоя радость, вся любовь, вся твоя жизнь предназначалась, как свидетельствовали эти смеющиеся глаза, только мне. Но теперь всё это, всё дорогое и любимое мною, обернулось прахом, сравнявшись по своей сути с этим красивым, но бездушным фотографическим изображением, которое, как и ты, останется здесь навсегда. Навсегда! Даже когда все уйдут с кладбища, когда уйду, наконец, и я, ты останешься. И нигде уже не появишься, нигде не станешь меня ждать, а я не услышу твой лукаво смеющийся голос…
Я не смог сдержаться, и слезы зачем-то потекли. Горло сдавили спазмы. Погруженные в неподдельную скорбь плакали многие, содрогаясь от невысказанного вопроса, как стало возможным столь необъяснимое злодеяние природы над сотворенной ею же молодостью и красотой?
И ведь действительно, как? Природа, она же никакая! Ни добрая, ни злая. И нет у нее в ходу никакой морали, присущей людям, потому она никак не оценивает свои действия, поступая в соответствии со своей, часто непонятной нам целесообразностью, и предоставляя нам право самим оценивать ее разумность и как-то на это реагировать.
Одно лишь незыблемо в действиях природы – оступившемуся она руку не подаст, не поможет. Скорее всего, если уж сама не добьет, то и препятствовать трагическому финалу, развивающемуся как будто без ее участия, не станет. Она такая! И мне почему-то вспомнилась простенькая история, в детстве очень удивившая и расстроившая меня.
Весной, когда уже не возвращаются холода, к нам прилетали стрижи – очень красивые, самые стремительные и своеобразные птицы. Появлялись они всегда ночью, потому как вчера их еще не было, а утром – на тебе! – пищат по-своему, с боем выкуривают из своих же прошлогодних гнезд обжившихся в них воробьев. И всё кружат-кружат в небесах, затем молниеносно пикируют к своим гнездам мимо наших окон, мастерски бомбардируя своим пометом стекла, отчего мать всякий раз расстраивалась: «Надо же, только окна вымыла!»
Позже в гнездах появлялись такие же пискливые птенцы, и на удивление скоро, с присущей стрижам стремительностью, и они начинали летать, и сразу делали это быстро и на большой высоте, отличаясь от своих родителей лишь заметно меньшими размерами. Но через несколько дней эта разница уже не замечалась; все они дружно кружили в поднебесье, слётывались, учились подчиняться командам и единому ритму полета, готовились к полету на тысячи верст туда, где им вольготно живется весь остальной год.