Выбрать главу

— Эх, Борода, Борода. Дожил ты до седых мудей, а ума не нажил. Ты думаешь, я не мог его прибрать? Я мог, но сознательно воздержался. А теперь нашли мы приключение на свою сраку. За это нас обоих пустят под откос.

Я велел фраерам замыть пол, а Ленчика затащить под юрцы, с понтом он дохнет; отдал пику пацанам, послал босякам на первый этаж парашют, с описанием, как было дело, а сам сел с Бородой хавать: я знал, что через полчаса нас крутанут. Дубак через волчок ливер бьет, почему в каморе тихо, но не додует, что к чему. Кнокай, кно-кай, пес, скоро дотумкаешь!.. Похавали мы, и Борода толкует:

— Шурик, я объявлю.

А меня зло взяло:

— Чего ты заладил — объявлю, объявлю… Ты лучше крошки с бороды смети, грозный объявитель!

Он, правда, ничего не сказал, смахнул крошки и пошел объявлять. Постучал в кормушку и кричит:

— Дежурный, уберите труп.

Тут набежала вся псарня — и режим, и прокурор. Бороду вертят, а через час выдергивают и меня. Сажусь в трюм, и волокут меня по кочкам и по корягам. Грязь, блядь, сырость, сосаловка. Борода отшивает меня вчистую и получает довесок до червонца; мне лепят два месяца штрафняка, и с первым вагонзаком я гремлю в Севдорлаг. А мне хоб хуй. Я даже рад: ты шутишь, полгода бимберу не видал, человечьего мяса не хавал. Заваливаюсь в зону, как могерам. У вахты штопорю огольца и толкую:

— Тут люди есть?

Пацан кричит:

— До хуя и даже больше.

— Кто да кто?

— Никола Сибиряк, Мишанька Резанный, Лева-Жид, Змей Горыныч, Мыня Заика — не саратовский Мыня, сучонок, а другой Мыня. Я ему ботаю:

— Сынок, чеши к ним, скажи, Шурик Беспредельный приехал.

Это теперь меня зовут Чума, а тогда у меня была кличка Беспредельный, потому что я имею беспредельный душок. Пацан оборвался, а я сел на сидор и жду. Всех этих воров я знал, а с Жидом я бегал еще по воле, в Киеве, он был золотой щипач. И мне очень интересно, как они ко мне сейчас отнесутся. Проходит десять минут — их нет. Проходит полчаса — ни одной бляди. Что за еб твою мать?.. Я подымаюсь и сам чимчикую в ихний куток. Заваливаюсь в кабину. Нихера себе, кучеряво живут: на нарах подушечки, хуюшечки; все кодло сидит у стола, кушают кислое молоко из ведерной параши. Я кричу:

— Здорово, малы!

— Здорово, Шурик, — отвечают и продолжают штевкать. Вот так хуй, не болит, а красный.

— Да что вы, — говорю, — псы? Уху ели или так охуели? А Змей Горыныч толкует:

— Псы, да не суки.

Ты понял? Это он дает набой, что будто я суканулся. У меня аж в горле перехватило. Стою и не могу дыхнуть. Что мне делать? С ходу пороть их? Бесполезняк — их же пять рыл. Качать права? Нет, думаю, хуй вам в горло, господа воры. Ничего я им не сказал, сказал только:

— Эх, урки, вот какие ваши мнения!

Повернулся и пошел в барак. Лежу на юрцах, грызу щепочку и размышляю. Вот, Шурик, ты и под откосом. Отгулялся по цветной улице. Попал ты в непонятное и непромокаемое… Но ничтяк — я был и буду в вантажах, а они, позорники, еще наплачутся. Раз такое дело — петушки к петушкам, раковые шейки в сторону. После поверки я встал и канаю к нарядиле. Нарядила на койке, в носочках — отдыхает. А рядом помпобыт, шпилит на гитаре. Как они меня надыбали, то оба заметали икру. Нарядила с лица переменился, а Серега-помпобыт кинул свою музыку и лезет под тюфяк: наверное, там он ховал перо. Кричу:

— Добрый вечер, господа суки.

— Добрый вечер, Шурик, — ботают, — чего пришел?

— Пришел толковать на понял-понял. Сучьего полку прибыло. Они на меня шнифты вылупили:

— Шурик, ты в натуре?

— Сказано — сымаю погоны. Кажите масть! Они толкуют:

— Какой разговор! Буби козыри, все в наших руках. Принимай любую колонну. Помпобыт маячит нарядиле, тот волокет из заначки пузырек одеколону, миску жареной картошки. Шурик мне толкует — нарядилу тоже Шуриком звали:

— Садись, похаваем.

Это они делали проверку, потому что если я к ним пришел с целью, то хавать с ними не стану ни в каком разе. Сели мы, покушали все вместе, и на этом окончилась моя воровская жизнь. Юрок, кем я с тех пор только не был — и нач. колонны, и комендантом, и нарядчиком, и зав. ШИЗО. Преступный мир от меня стонал. Я поклялся мстить им и мстил беспощадно. С Княж-Погоста воры телеграфят: Бороде на граверном карьере отрубили грабки, жди своей очереди. А мне похую. Шурика, моего тезку, зарубили в бане. После этого я совсем очумел. Тогда мне и дали новую кличку. Как я над ними гулял! Помню, приехал начальник восьмой дистанции и расплакался: жуковатые забрали власть в свои руки, по зоне пройти нельзя — та еще кромсаловка, каждый день на кухне свежее мясо. Просит меня на усмирение. Я приезжаю на восьмую и объявляю сучий террор. Там были дела!.. Я три ночи не спал ни грамма — наводил порядок. Они от меня на проволоку лезли, искали по зоне пятый угол. На четвертые сутки выхожу к разводу, а все мои жуки-куки уже стоят у вахты — в рукавицах, в чунях, в бушлатах сорок четвертого срока… Лопни мои шнифты, блядь,человек буду! Я встал на пенек, как Наполеон, и толканул им речугу:

— Позор вам, воры! Сегодня я вас выеб в рот, а завтра весь Советский Союз узнает об этом. Идите и пашите до кровавых соплей. Роги в землю, господа олени; потому что на лбу у вас написано: «вкалывать», а на жопе — «без выходных».

Сказал, и пошел спать. На этой восьмой я и притормозился. Жил, сам понимаешь, свыше грабежа. Начальство меня кнокало, контингент бздел. Повара и каптеры на кукане, шалашня ко мне так и липнет. Хуй ли — держу все вантажи и на личность авторитетный. Но я с ними мало занимался. Оттолкнемся — и жопа об жопу, кто дальше прыгнет. Они же все материалистки, бляди. Конечно, на мне где сядешь, там и слезешь; вот я над ними чудил правильно. Одну дешевку обстриг, увешал всю банками-жестянками, потом юбку на голове завязал и выспидком из барака — гуляй, девка!.. Это от меня мода пошла — банками увешивать. А одну дешевизну велел дневальному говном облить. Мужики со смеху поусерались. Я вообще в компании очень шебутной, со мной не соскучишься. В мае к нам пригнали кировский этап, и в том числе приходит одна Вика, москвичка — чистопородная воровайка, голубых кровей. Саму, говнюшку, соплей перешибить можно, а нос дерет до небес. Все мои недобитые коки-наки вокруг нее, ясное дело, кобелятся, но она держит стойку. У нее в Ягремлаге остался какой-то гусар, питерский штопорила, так она для него берегла. Ксивы он ей катал — на восьми листах. Не ксива — Библия, еби ее мать!.. В субботу у нас, как положено, танцы. Я, как комендант, должен там показаться, чтобы помнили, что над ними есть бог и прокурор. На мне эстонский лепенец, расписуха, прохаря наблищены, на грабке перстенек. Я всегда чисто ходил. Заваливаюсь в столовую, становлюсь у дверей и кнацаю. Все притихли и ждут, когда я уйду. А Вика сидит на столе, со своей гоп-капеллой, и кричит мне через весь зал:

— Здравствуйте, господин гад!

— А, — говорю, — прелестная воровка, обосрала хуй, плутовка! Здорово, здорово.

Она кричит:

— Товарищ комендант, вы такой видный мужчина, а никогда не споете, не сбацаете. Вы не можете или у вас есть затаенные причины?

Я ей ботаю:

— Я с тобой станцую, когда у тебя на лбу вырастет конский хуй в золотой оправе. Но у тебя есть кодло трехнедельных удальцов, и если ты желаешь, то они сейчас будут у меня бацать и на голове, и на пузе, на двенадцать жил, на цыганский манер. Все ее жиганы втянули язык в жопу и в прения не встревают. А она вдруг толкует мне: