К середине второй недели августа все было готово. Выслушав мессу и причастившись, судьи открыли заседание в кармелитском монастыре. Они выслушали все доказательства, собранные Лобардемоном за предшествующие месяцы. Сам епископ Пуатевенский своим авторитетом подтвердил истинность этих показаний. Значит, устами урсулинок говорили дьяволы, и дьяволы эти недвусмысленно обвиняли Урбена Грандье в колдовстве. А поскольку бесы, находясь под присмотром экзорцистов, обязаны говорить истину, как доказал отец Транкиль, то, стало быть… В общем, логика была понятна.
То, что приговор будет обвинительным, ни у кого не вызывало сомнения. Желающие присутствовать при казни стекались в Луден заранее. В эти жаркие августовские дни в город прибыло тридцать тысяч человек, вдвое больше, чем все население Лудена. Приезжие перекупали друг у друга пищу, комнаты для ночлега и места поближе к эшафоту.
Большинству из нас сегодня трудно понять, что привлекательного находили наши предки в зрелище публичных казней. Однако прежде чем мы начнем поздравлять друг друга с достижениями гуманности, давайте вспомним, что нас, собственно говоря, никто не приглашает присутствовать при экзекуциях, а то еще неизвестно, сколько нашлось бы желающих. И во-вторых, во времена, когда казни были публичными, какое-нибудь повешение считалось занятным аттракционом вроде ярмарочного балагана, а уж сожжение на костре — выдающимся событием, ради которого стоило отправиться в долгое и дорогостоящее путешествие. Публичные казни были отменены не потому, что большинство населения этого добивалось, а потому, что меньшинство реформаторов, людей тонких и щепетильных, оказались достаточно влиятельными, чтобы настоять на своем. Собственно говоря, что такое цивилизация? Можно дать такое определение: это систематическое ущемление прав индивидуума на варварское поведение. А в недавние годы мы обнаружили, что иногда, после всех ограничений, люди с огромным удовольствием возвращаются к прежним обычаям, охотно предаваясь самым диким видам варварского поведения.
И король, и кардинал, и Лобардемон, и судьи, и горожане, и приезжие — все знали, каков будет исход. Единственным, кто еще на что-то надеялся, был сам узник. Грандье до самого конца полагал, что речь идет о самом обычном судебном процессе, что все злоупотребления предварительного следствия остались в прошлом и теперь справедливость будет восстановлена. Письменные доводы священника, а также письмо, адресованное королю (эти документы были тайно переправлены из тюрьмы на волю), написаны человеком, который все еще верит в объективность судей и надеется воздействовать на них при помощи фактов и логических аргументов. Грандье думал, что эти люди всерьез интересуются католическими догмами и прислушаются к мнению известных теологов. Жалкое заблуждение! Лобардемон и его ручные судьи были рабами правителя, который не заботился ни о фактах, ни о логике, ни о законе, ни о теологии, а лишь о политике и личной мести. В данном случае он хотел проверить, насколько безнаказанно ему удастся провернуть судебный процесс построенный на пустом месте.
Выслушав показания бесов, судьи призвали к ответу обвиняемого. Адвокат зачитал вслух его письменные доводы, после чего Грандье ответил на вопросы прокурора. Он говорил и о незаконности методов расследования, и о предубежденности Лобардемона, обвинял экзорцистов в подтасовке фактов, называл новую доктрину капуцинов опасной ересью. Судьи же его не слушали. Они вертелись в своих креслах, зевали, перешептывались, смеялись, ковыряли в носу, рисовали гусиными перьями на бумаге. Грандье смотрел на все это и с каждой минутой все больше понимал, что у него нет никакой надежды.
Его отвели обратно в камеру. Жара в наглухо закупоренном чердаке была невыносимой. Узник лежал на ворохе соломы, слушал, как на улице распевают песни пьяные бретонцы, приехавшие полюбоваться чудовищным спектаклем казни, и мучился бессонницей. Оставалось всего несколько дней… И все эти муки обрушились на человека, ни в чем не виноватого. Он ведь ничего не сделал, не совершил никакого преступления. Однако злоба и ненависть преследовали его и восторжествовали. Теперь бездушная машина организованного неправосудия сотрет его в порошок. Он мог бы защищаться, но враг гораздо сильнее. Ум и красноречие не помогут — ведь никто его не слушает. Оставалось только молить о милосердии, но и это не поможет — враги лишь расхохочутся ему в лицо. Он угодил в капкан, как те кролики, которых мальчишкой он ловил в родных полях. Кролик визжит от ужаса, дергается, а петля на его шее затягивается все туже, но не до такой степени, чтобы визг сделался неслышен. А утихомирить кролика очень просто — достаточно стукнуть его палкой по голове. Грандье испытывал ужасное смешение гнева и отчаяния, жалости к себе и невыносимого ужаса. Кролик умирал легко и быстро — от одного-единственного удара. Ему же, Урбену Грандье, была уготована иная участь. Он вспомнил слова, которыми завершил письмо, адресованное королю: «Я помню, как пятнадцать или шестнадцать лет назад, когда я учился в Бордо, там сожгли одного монаха за колдовство. Но тогда священники и монахи всеми средствами пытались обелить его, хоть он и сознался в своем преступлении. В моем же случае все — и монахи, и монахини, и мои собратья-каноники — сговорились, чтобы погубить меня, хотя я неповинен ни в чем, хоть сколько-нибудь схожем с колдовством».