Выбрать главу

Сомневаться не приходится: личные данные и собственноручная подпись с удлиненным хвостиком буквы «G» подтверждают то, о чем легко догадаться: чуждый мне молодой человек мрачного вида — это я, студент первого семестра Академии искусств. Галстук достался мне, видимо, из сундука, где отец Фульгентиус складывал пожертвованные вещи. Галстучный узел был завязан специально для моментальной фотографии, снятой автоматическим устройством, которое называлось «Фотоматон». Вот я — гладковыбритый, с аккуратным пробором, но в остальном снимок невыразителен и не оставляет простора для воображения.

Приверженность экзистенциализму, свойственная на ту пору мне и моим сверстникам — что бы ни подразумевалось под этим философским термином, — была импортирована из Франции, но приспособлена к реалиям немецкой разрухи; для нас, переживших «темные времена», как именовался тогда период национал-социализма, экзистенциализм стал подходящей маской, которой соответствовали трагические позы. Экзистенциалист, в зависимости от того, сколь мрачным было его настроение, видел себя либо на распутье, либо на краю пропасти. В не менее опасной ситуации пребывало и человечество. Созвучные подобному эсхатологизму цитаты заимствовались у поэта Готфрида Бенна и у философа Мартина Хайдеггера. Остальное довершала перспектива многократно прошедшей полигонные испытания и ожидаемой в скором будущем атомной смерти.

Этому расхожему клише сопутствовала обязательная сигарета, прилепившаяся к нижней губе. Тлеющая или потухшая, она подрагивала, указывая куда-то в сторону, пока итогом ночных разговоров о человеческой судьбе провозглашалась «заброшенность всего сущего». Речь шла о смысле жизни среди бессмысленности мира, о взаимоотношении личности и массы, о лирическом «Я» и вездесущем Ничто. Постоянно возвращалась тема самоубийства, добровольного ухода из жизни. Считалось хорошим тоном размышлять об этом вслух с сигаретой во рту.

Вероятно, молодой человек с маленькой фотографии на студенческом билете, как и все его собеседники, с которыми он глубокомысленно обсуждал бесконечный закат мира, сделался сначала маниакальным любителем чая и только потом — курильщиком, однако трудно установить дату, когда я впервые затянулся сигаретой.

И вообще, необходимость соблюдать хронологическую последовательность повествования стесняет меня, как узкий корсет. Ах, если бы я мог сейчас уплыть назад, чтобы причалить к балтийскому берегу, где на одном из бесчисленных пляжей я ребенком возводил замки из сырого песка. Ах, очутиться бы вновь у чердачного окна, чтобы зачитаться книгой, забыв обо всем на свете, как уже не будет больше никогда… Или оказаться бы снова с моим товарищем Йозефом под одной плащ-палаткой в землянке, где мы бросали кости, угадывая будущее, которое представлялось нам еще таким чистым и непорочным.

Мне исполнился двадцать один год, я считал себя вполне взрослым, но все еще твердо воздерживался от курения, когда меня вместе с одной девушкой из Крефельда, чьи небольшие фигуры — жеребята и козы — понравились приемной комиссии, определили в класс скульптуры, который вел профессор Зепп Магес. Мы были у него самыми молодыми студентами.

Кто-то — вероятно, отец Фульгентиус — посоветовал мне взбадриваться не никотином, а виноградной глюкозой, которой он же меня и снабжал, а сам получал их в дар от канадских собратьев-монахов.

Я сразу обратил внимание, что в мастерской все были курильщиками, включая инвалида войны со стеклянным глазом. Полная домохозяйка, позировавшая нам в качестве обнаженной натуры, тоже закуривала, когда по истечении получаса стояния в контрапосте объявлялся перерыв, хотя я предлагал ей виноградную глюкозу.

Одна из старших студенток, носившая прическу, которую со времен войны шутливо называли «отбой воздушной тревоги», пыталась по-матерински опекать меня; она курила сигареты в элегантном мундштуке. Ее подруга, пользовавшаяся особой благосклонностью нашего профессора — похоже, она была его любовницей, — нервно пыхтела самокруткой, которую тут же тушила, когда в мастерской появлялся Магес. Дымили все, а один из студентов даже курил трубку.

Вероятно, я, будучи истовым неофитом, сразу же после начала семестра или, по крайней мере, очень скоро потянулся к сигарете, подсмотрел, как делаются самокрутки, а еще обзавелся белым халатом до колен, поскольку все студенты и студентки стояли возле своих глиняных фигур в таких халатах, образуя полукруг возле позировавшей на помосте голой домохозяйки и орудуя шпателями или проволочными петлями для срезания глины. Это выглядело так, будто медсестры и ассистенты ждали главврача, ибо профессор Магес также являлся весь в белом, не считая берета.

Комбинезон, выуженный из сундука с пожертвованиями, и разноцветный свитер из остатков шерсти придавали мне несколько второсортный вид. А поскольку сыну столь явно не хватало подобающей одежды, мама, гордившаяся свежеиспеченным студентом академии, скроила мне настоящий халат, использовав для этого две белоснежные простыни, лишь слегка потертые сверху и снизу. Этот халат можно увидеть на моих фотографиях того времени.

Гораздо отчетливей, чем запоздалое начало моей карьеры курильщика, предстает передо мной первое задание, поставленное новичку: профессор Магес разыскал в академических запасниках, в отделе античности, большую женскую голову из гипса в позднероманском стиле и навязал мне ее для изготовления глиняной копии.

На деревянный помост был установлен металлический каркас с прутиками, чтобы удерживать глиняную массу. Голова с пышными локонами была повернута немного влево, слегка наклоненный профиль усложнял копирование.

Я воспользовался раздвижным циркулем и отвесом, так как по положению плеч угадывался небольшой поворот корпуса вправо. К тому же новым для меня был сам материал, сырая и мягкая глина, которую вечером, перед уходом из мастерской, полагалось закрывать мокрыми тряпками.

Я представлял себе позднероманские фигуры и головы совсем иначе, втихомолку бранился, но многому научился по мере того, как продолжал работу над поставленной мне гипсовой головой с намеком на двойной подбородок. Я с любопытством открывал для себя ее красоту, спрятанную в деталях, например, в изгибе век или мочках ушей.

Практиканту камнерезной и скульптурной мастерской приходилось стесывать твердый материал, а по ходу первого семестра я учился набирать серо-зеленую глиняную массу и придавать ей форму подобно тому, как Бог Отец ваял из глины если не Адама, то голову Евы.

За днями суетной занятости, связанной с карнавалом — видимо, это был праздник святого Мартина, — наступило затишье, и я вновь сконцентрировался на моей работе в старом здании академии. Постепенно голова обретала форму, похожую на гипсовый оригинал. Параллельно делались рисунки обнаженной натуры, а также эскизы, призванные запечатлеть полное собрание костей мужского скелета, который получил у студентов шутливое прозвище Тюннес или Шель — два популярных рейнландских персонажа, герои бесчисленных анекдотов.

Многое предлагал и город: в Художественной галерее устраивались все новые выставки. Экспонировались «Рейнский сецессион», объединение «Молодой Рейнланд», экспрессионисты, коллекция «Мамаши Эй», дюссельдорфские художники. Я видел работы Голлера, Шрибера, Макентанца, скульптуры Юппа Рюбзама. В моде был живописец по фамилии Пудлих.

Кабинет графики демонстрировал акварели Пауля Клее, который преподавал в дюссельдорфской Академии искусств, пока его не выгнали нацисты. Поговаривали, что в нашей мастерской до отъезда в Париж работал Вильгельм Лембрук, который был учеником-мастером профессора Янссена. Ходили и другие легенды: например, Август Макке непродолжительное время учился здесь тому, что давала академическая программа. С почтительным трепетом произносились имена других молодых дарований.

Иногда я отваживался заглянуть в соседние мастерские, где мог увидеть, допустим, странного праведника по имени Йозеф Бойс, который слыл гением, но был всего лишь одним из студентов Эвальда Матаре; кто бы тогда подумал, что позднее Бойс до недостижимых высот взвинтит цены на искусственный мед, масло и войлок.