Выбрать главу

«Это же надо!», «чёрт!», «ни хрена себе!», «а Мишка — герой!», «конечно — поджог!», «что — на глазах у всех?!», «о…еть можно!», «да нет — пыхнула сама по себе! как в кино!», «висела, висела — и вдруг белый дым!», «Михаил, слышишь?», «нет — ни фига!», «водки, водки ему налейте!», «нет, правда!», «а где её суку взять?!», «где, где — в…!», «ух ты — бутылка!», «Миша, давай из горлышка!», «какие пожарные?!», «да вот же стакан!», «и этому — другу — тоже налейте!», «правда, приехали!», «эй, осторожней!», «где тут у вас м…ков горит?»

Последняя, произнесённая пренебрежительно-властным голосом, фраза вернула чувство реальности не только астрологу, но и художнику — поднявшись с колен и, как жёлтое знамя, держа в руке остатки многострадальной шторы, Михаил, явно напрашиваясь на ссору, вызывающе заговорил с приехавшими пожарниками:

— Уже, бля, сгорела! Пока вы х…плёты м…дохались где-то там!

Возглавлявшему пожарный расчёт молодому черноусому лейтенанту Мишкин ответ пришёлся в самую масть — осклабившись в белозубой улыбке, он мечтательно то ли спросил, то ли озвучил декларацию о намерениях:

— А в морду хочешь? Или тебя говнюка из брандспойта полить немножечко? Чтобы остыл зараза?

Подобно пришпоренному коню Михаил рванулся в драку, но Окаёмов с Павлом и Юрием удержали художника, — Миша, не связывайся, он же при исполнении, смотри — нарвёшься, — и далее в том же роде. В сильных руках товарищей Михаил быстро обмяк и без сопротивления позволил увести себя вниз, в оставшуюся у Союза Художников комнату на первом этаже.

Однако, уведя Плотникова подальше от греха, Лев Иванович поспешил вернуться на место случившегося пожара — в чём дело? Не могла же, действительно, картина загореться сама по себе? Так не бывает!

Те же самые вопросы Окаёмов, вернувшись, услышал из уст лейтенанта, который, всё более раздражаясь, задавал их свидетелям таинственного самовозгорания — то и дело указывая рукой на совершенно чёрный, местами полопавшийся холст.

Теплившаяся у Льва Ивановича надежда увидеть хотя бы кусочек Алексеевой «Фантасмагории», едва только он понял, что полотно теперь лежит уже вверх лицом, тут же оставила астролога: картина погибла полностью. До последнего квадратного миллиметра. Будто Алексей Гневицкий писал её не обычными масляными красками, а каким-то хитрым самовоспламеняющимся составом.

Тем временем явилась милиция, и капитан, представившись старшим оперуполномоченным Огарковым, удалил из пострадавшего помещения всех посетителей выставки — за исключением непосредственных свидетелей таинственного возгорания: кого надо, допросим, а сейчас, уважаемые граждане, не толпитесь в зале, не мешайте работать.

Пока, спохватившись, администрация не закрыла всю выставку, Окаёмов решил вернуться к портрету Ильи Благовестова, с которого, по уточнившим Мишкин рассказ словам Павла, начался совершенно особенный период в творчестве его погибшего друга.

Не искушённого в живописи зрителя в первую очередь привлекал образ историка, но, кроме сходства с находящимся в мастерской Алексея Гневицкого «Распятием», ничто не указывало на тождественность модели с каноническими изображениями Иисуса Христа — Лев Иванович это понял уже через две, три минуты после своего возвращения к портрету.

(Да, конечно, существовала знаменитая Туринская Плащаница: однако о запечатлевшемся на ней Лике Лев Иванович мог судить лишь по плохоньким — и, главное, являющимися в сущности негативами — репродукциям в популярных изданиях.)

А ещё через две, три минуты астролог также понял, что он совершенно не может сосредоточиться, что его возвращение к портрету историка — всего лишь неудачная попытка избавиться от охвативших его возбуждения и тревоги. Да даже и не тревоги, а, если честно, то непонятно: то ли благоговейного мистического ужаса, то ли элементарного животного страха — так не бывает! Сами по себе ни картины, ни рукописи не горят! Сколько бы зла или добра — сознательно или невольно — в них ни заложил творец!

По достигающим его сознания возбуждённым голосам окружающих Лев Иванович скоро сообразил: эти же чувства владеют сейчас всеми, собравшимися в главном зале, людьми — никто не говорил о живописи и графике Алексея Гневицкого вообще, а все толковали только о его самоуничтожившейся «Фантасмагории». И ничего другого, кроме того, что речи присутствующих сделались осмысленней и пространней, в сравнении с возгласами, прозвучавшими непосредственно на пожаре, Лев Иванович не услышал: споры велись в основном о том, поджёг? или — черт побери! — самовозгорание? Но в людном зале поджигателя обязательно бы заметили, что же до самовозгорания — это было бы откровенным чудом, чему сопротивлялось стихийно материалистическое мышление большинства собравшихся, включая очевидцев. Поэтому не только родилась, но и сразу возобладала компромиссная версия — эдакий неуклюжий гибрид: да, картина действительно загорелась сама по себе, но отнюдь не чудесным образом — ещё до открытия выставки, до того как залы заполнились посетителями, пробравшийся злоумышленник смазал её каким-нибудь огнетворным зельем. (К тому же, чрезвычайно пакостным зельем — воспламеняющемся на свету, но не сразу, а спустя какое-то время.)