Выбрать главу

Сдержанно-страстно пролились из звезд свистки чиркового селезня, пронеслись очень близко от Сахарова и, упав на землю, умолкли.

С моря дохнуло снеговой влагой, донесся глухой стук весла о борт лодки, словно последний звук на земле. И стихло все.

«Значит, скоро придут, — с тоской подумал Сахаров. — Опять эти руки! Какие противные! Загажены черствыми и грязными бородавками… Скорей бы рассветало».

Но на восток незримо уползала тяжелая туча, и он подумал, что рассвет задержится и долго еще придется ожидать его в сыром, полусгнившем сарае…

Он вернулся к своему товарищу, к селезням, которых догадался подвесить на стенку, и тихонько привалился на жидкую подстилку.

«Какого черта спишь! — хотелось ему сказать Ивану. — Такая ночь, а ты спишь!»

И было ему стыдно понимать себя трусливым и беспокойным в этой ночи, стыдно было праздновать труса, дрожать за своих селезней, за ружье и за самого себя и чувствовать себя бессильным что-либо изменить…

А Иван спал, и спал так тихо, словно прислушивался к чему-то, затаив дыхание. И Сахаров, не в силах уже переносить одиночества и тревоги, решил разбудить его.

— Иван, спишь, что ль? — спрашивал он егеря, толкая его в плечо, и нервно посмеивался. — Чего ты так спишь?

— А?! — очумело спросил тот, сбрасывая плащ с головы. — Светает?

— Рано еще. Спи, — успокоенно сказал Сахаров. — А я напугался, думал — не дышишь. Ты всегда так спишь?

— Как?

— Совсем как убитый.

Сквозь сладкую дремоту Иван ответил:

— Не знаю… Не ты первый говоришь… Баба одна меня в молодости тоже будила, тоже боялась. Она разбудит, а я и рад. Молодой был. Спи, если рано. Ребятки не приходили?

— Да нет… И куда им столько рыбы! — заговорил Сахаров оживленно.

Но Иван перебил:

— Без них-то спокойнее, — сказал он. — Дождик был? Капает-то?

— А рыба-то какая? Судак… Солить, что ль? Или продавать?..

— Парило вчера не напрасно. Такой дождь семена в землю вколачивает. А ты сам-то чего не спишь?

— Не спится, — признался Сахаров и умолк.

Шаря рукой по полу, он собрал подмокшего сена и подоткнул себе под бок. Потрогал бархатные головы селезней, обнял ружье и успокоился. Земляной пол жестко упирался ему в ребра.

Иван молчал, но Сахаров догадался, прислушиваясь к его дыханию, что он еще не спит, и сам старался как можно скорее уснуть, опередив егеря.

— Хорошая паска в этом году, — сказал Иван. — Апрель. У вас яйца-то красят?

Сахаров с сожалением ответил:

— Красят. — И как посторонний, услышал свой простуженный голос, хриплый и невнятный.

— А паску готовите?

— Дома у нас ее любят… и кулич тоже. Мать хорошо делает.

— Кто ж ее не любит! Лошади и те… Ты знаешь, как кобыла паску съела?

— Нет.

— Вот была паска в марте… Понаехали мужики да бабы паски святить. Лошадей да санок кругом церкви понатыкалось видимо-невидимо, а в санках паски белеют. В церкви молебен. Пар из дверей валит. Народу в церкви — на головах ходи и не провалишься. Тишина. Как раз Христос последние муки принимал перед воскрешением. Вдруг парень в толпу протиснулся да как заорет на всю церковь: «Иван!» — как зарычал все одно… «А?!» — «Кобыла паску съела, а ты «а, а»!» Вот кобылка-то была какая! Вот как она ее слизнула, паску-то… Освятила!

Сахаров улыбнулся, зная, что Иван почувствовал его тревогу. Но улыбался он не тому, о чем рассказывал Иван, а тому, как кричал очень натурально: «Кобыла паску съела, а ты «а, а»!» Улыбался благодарно, понимая, что Иван хотел развеселить его, выбрав для этого старый и наивный деревенский анекдот.

И с этой бесконечной улыбкой, прокравшейся в душу незаметно для самого себя, Сахаров спокойно уснул.

А утром он был безмерно счастлив, отплывая от берега в рассветные сумерки, предвкушая новую охоту и чувствуя себя здоровым, сильным человеком, у которого ничто и нигде не болело, которого ничто не тревожило и не приводило в уныние… Впереди был рассвет. Впереди был долгий апрельский день, водная дорога домой, сырое тепло дробышевского дома, стакан водки за обедом и умиление… Он это все хорошо предчувствовал и знал, что так оно и будет, во всех этих и каких-то других, тоже понятных и ясных подробностях, которые он хорошо теперь предчувствовал на грани тьмы и света, в канун весеннего нового дня.