Выбрать главу

— Тебя собака? Бешеная?

Тотев увидел в руке у него ружье для подводной охоты, из которого он целил в Мухтара.

— Уйди! — сказал Тотев. — Уйди!

И хотел поднять кнут, но боль осилила его, и он, подломив ноги, упал на землю и застонал.

— Он пьяный! — услышал он голос мужчины. — А собаку надо убить на всякий случай.

— Да он просто пьяный, — сказал другой. — Собака тут ни при чем.

— Озверел от водки? — спросил первый.

— В такую-то жару… Нет, собака ни при чем.

Тотев понял, что они будут убивать собаку.

— Собака ни при чем, — сказал он, крепясь от боли.

— А какого же черта?

— Моя собака ни при чем… Не убивайте ее. Я просто немножко устал…

Тотев услышал издалека женский голос:

— Ну чего там случилось?

— Да ничего! Пьяный просто. Озверел от водки. Избил себя кнутом.

— Сознательный тип, — сказал другой и засмеялся. — Эй, парень, тебе не нужно никакой помощи?

Тотев не ответил. Боль в ногах была так сильна, что он даже не чувствовал укусов слепней.

— Обойдется, — услышал он опять голос.

«Эх, дурак, дурак, — подумал Тотев. — Эх, дурак, дурак… Эх, дурак!»

Мухтар успокоился и лизал лицо хозяина. А Тотев лежал на боку, поджав в огне как будто горящие ноги, плакал и шептал сквозь слезы:

— Эх, дурак, дурак… Эх, дурак…

КУКОВАЛА КУКУШКА

Люди давно уже ждали снега, и земля приготовилась, но ветер без устали волочил над крышами тяжелые, набрякшие серыми дождями тучи. И что-то человечески скорбное было во взглядах больших, отсыревших изб, стоящих на юру, будто это не избы были, а люди в стеганках. Каждое утро под горой протяжно трубил пароход. И каждое утро, просыпаясь с этим гудком, Клеквин закуривал папиросу, кашлял и думал о том, что надо будет наконец собрать еще с вечера свои вещицы, встать пораньше и уехать… Но так он думал позавчера, вчера, сегодня, и мысли об отъезде стали уже раздражать, словно кто-то другой, беспокойный и нудный, думал за него по утрам и мешал жить.

Он много и сладко спал в эти дни. Над кроватью плавали рисованные лебеди под малиновым закатом, пламенели малиновые деревья, и какой-то нереальный, белый дворец и нереальный бастион с балюстрадой, и голубое озеро, над которым грустила желтоволосая женщина. Все это было наивно, наверно… Но Клеквин привык к яркому коврику под кроватью и даже стал находить что-то приятное в его отчаянно-жгучих и спорящих красках и вспоминал иногда Ван Гога.

В избе было тепло и чисто. На окнах цвели махровые новгородские герани. И слышно было по утрам, как глухо и уютно бухали в печи разгорающиеся дрова.

В эти дни он ничего не делал, наслаждаясь ленью. Пил молоко, сырые яйца, которые хозяйка приносила прямо из хлева. Яйца были мелкие и грязные, но эта грязь, приставшая к скорлупе, этот присохший куриный помет не смущал Клеквина, будто никогда и не было у него чистой скатерти под руками, граненой солонки с мельхиоровой ложечкой, не было жены и ее мытых-перемытых, ухоженных, холеных рук… Ничего будто бы не было.

Была только заботливая тетя Даша, хрустящая сенная перина, на которой легко было засыпать в одиночестве, был шаткий стол, покрытый старой клеенкой, и закопченные кринки с молоком на этом столе…

Пароход гудел зовуще и сипло, и этот гуд всякий раз начинался с простуженного, безголосого шипенья, в котором зарождался вдруг вопль. Из дома было слышно это нагнетаемое паром шипенье, глубинный гул машины, какие-то всхлипы и стуки отходящего парохода, и долго еще убывали все эти звуки, долго постукивало что-то за окном.

Клеквин лежал под тяжелым одеялом, а на него из угла смотрел с укором какой-то мрачный, почерневший бог.

«А впрочем, это, наверно, не бог, — думал он. — Это, наверно, святой. У бога не было такой бороды: его распяли в тридцать три года».

И какие-то молодые женщины в римских одеждах молитвенно смотрели на него, сцепив свои длинные, хрупкие пальцы на груди. У женщин были бескровные лики, а под одеждой упруго вздымались груди и животы земных кормилиц…

«Боги должны быть красивыми, — думал он. — Как у греков. У них были милые боги и богини, черт побери! Аполлон, Афродита, Диана…»

Слышно было, как ветер бросал порывами в окна мелкий дождь, слышны были шаги хозяйки, ее дыхание.

И вдруг она неслышно вошла по половику в комнату.

— Проснулись? — спросила она, запыхавшись, и все ее маленькое, гладкое, как камушек, лицо зарумянилось в улыбке. Эта улыбка была всюду: улыбались глаза, щеки, лоб и даже, казалось, уши улыбались у этой старой женщины, когда она смотрела на своего гостя. И радостно было видеть это лицо без единой морщинки, которое так странно и так глубоко улыбалось. — А на улице опять дождь, — сказала она. — Поспите…