В один из первых своих дней, когда он только приехал сюда и когда лили дожди, Клеквин обещал мальчишке залить клеем резиновые сапожки, но до сих пор не собрался этого сделать. Теперь он вспомнил о сапогах и велел хозяйке принести.
Сапожки были старые и грязные, и пахли они гнилью, но Клеквин увлекся и долго сидел за столом, зачищая рашпилем худые места, и было приятно ощущать резкий запах резинового клея, нравилось чувствовать пальцами его магнитную, клейкую силу.
А на него смотрели дети: Саша и бело-розовая от холода ровесница его, Рая, соседская девочка, которую тетя Даша величала в шутку невестой. «Вот и невеста пришла, — говорила она. — Вот у нас какая невеста-то для Сашеньки растет…» И когда она говорила так, «невеста» смущалась и, вероятно, по-своему, по-детски, принимала шутку всерьез. А Клеквин думал, слыша все это, думал тоже как будто всерьез, что никогда, конечно, не будет невестой для Саши эта деревенская девочка, которая останется жить в деревне на берегу большущего озера и которую вряд ли возьмет к себе, в Ленинград, повзрослевший Саша.
Он кончил латать сапоги и не знал, что же делать дальше. Короткий день казался ему бесконечным. Он подумал о завтрашнем вечере, когда он приедет домой, о радости и удивлении жены и, представив себе приятные минуты, которые ждали его, пожалел, что не уехал еще сегодня, что впереди еще целый день и ночь и опять бесконечный день дороги…
«А впрочем, ладно, — подумал он. — Это не так-то уж страшно прожить здесь лишний денек».
Он случайно подумал о лишнем дне и ночи, которые ему предстояло коротать в этой теплой и чистой избе, но, подумав вдруг, представил себе людей, которые рождались здесь, росли, старели и умирали, и когда он подумал об этих удивительных людях, которые жили здесь, подумал о бесконечной зиме, о черных банях, ему стало страшно, и он невольно оглянулся на почерневшего старца, встретив его упорный взгляд.
«Будут стоять эти избы и черные бани, — подумал он, — а люди будут ходить по осенним полям и дорогам в резиновых сапогах. А я уеду. Быть может, я чего-нибудь недопонимаю?»
Он никогда не думал об этом раньше, и мысли эти застали его врасплох. Он привык о деревне думать случайно, и всегда было радостно ему думать о деревне и о себе, о кострах в лесу, о чистом воздухе и горячей ухе.
«Да-а, — подумал он опять. — Удивительные люди живут на свете».
Когда он так в отчаянии раздумывал, в избу с холода вошла хозяйка и промелькнула в проеме открытой двери, неся в руках какой-то мешочек. А потом вдруг вошла в комнату, и Клеквин увидел в руках ее окровавленную, безголовую курицу. Руки хозяйки тоже были в крови. Она сдавленным и торопливым шепотом сказала:
— Фо-о-от… курочка! Николай Николаевичу-то моему в дорожку. Фо-от. Тяжелая.
Курица была грязно-палевого цвета и действительно большая и, наверно, тяжелая. Вокруг срубленного горла перья измокли в крови и почернели, а оттуда, из бурого-сруба торчала розовая и жесткая гортань.
Клеквину было неприятно смотреть на эту теплую курицу, на окровавленные руки и неприятно было слышать преступный какой-то и сладостный шепот хозяйки. Он сказал неуверенно:
— Ловко вы ее.
— В дорожку сварю, — шептала тетя Даша и улыбалась. — Один-то денек остался Коленьке моему, и прости-прощай, Николай Николаевич.
— Вернется, — сказал ей Клеквин. — Года через три, а то и раньше…
Тетя Даша внимательно вдруг посмотрела на Клеквина и сказала с серьезной, выношенной надеждой:
— А может, дай бог, не вернется… Старшие-то братья, сыночки мои старшие, так же вот в армию ушли один за другим, а теперь и меня к себе зовут. Дай бог, и Коле посчастливится. Легче ведь ему, братья помогут… Ох ты господи боже мой! — воскликнула она игриво. — Заговорила я вас опять своей глупостью… Гоните вы меня, если что, не стесняйтесь… Это я вас почему беспокою-то все? Это потому, что сердце матери беспокоится. И рада бы вроде за Колю, а одной-то скучно. Сынки мои приезжают: сено когда покосить или еще чего помочь, а все ж таки скучно одной. А в город уйти боюсь, к хозяйству я привыкла, а там какое хозяйство… Вот и беспокоюсь. Половину коровы вот надо теперь продавать. Зачем мне целая корова одной! Половины хватит… Удоистая корова.
Клеквину было стыдно смотреть в глаза старой женщины, хлопотливой и доброй. Слова ее не укладывались в сознании, будоражили. Не мог он ей и в осуждение ничего сказать и одобрить тоже не мог. Он пробормотал невнятно:
— Надо, конечно, что-то делать… Так нельзя…
Потом он прилег на кровать и засмотрелся в окно. Спать ему уже не хотелось, но именно сейчас он с удовольствием бы уснул и проспал до утра.