Слушая разглагольствования ирландца, я рассматривал его, чувствуя, как возрастает моя симпатия к этому человеку. Эх, с сожалением подумал я, если бы сейчас, вступая на полный неизвестности и опасности путь, я мог бы иметь рядом с собой такого человека, как он! Мы сидели, покуривая, за чашечкой крепкого кофе, отлично приготовленного португальцем.
Наконец да Коста поднялся, чтобы сменить за рулем своего помощника-кантонца. О'Киф и я подтащили свои стулья поближе к поручням. Небо было затянуто легкой дымкой, сквозь которую просвечивали самые яркие из звезд; фосфоресцирующие вспышки плясали на верхушках волн и с каким-то рассерженным шипением рассыпались ворохом сверкающих искр. О'Киф, удовлетворенно вздохнув, затянулся сигаретой. Тусклый огонек осветил на миг узкое мальчишеское лицо и голубые глаза, сейчас от колдовских чар тропической ночи казавшихся черными и сумрачными.
— Кто вы, О'Киф, американец или ирландец? — спросил я неожиданно.
— Что это вы вдруг? — удивленно засмеялся он.
— Видите ли, — ответил я, — сначала по вашему имени и по тому, где вы служите, я было решил, что вы ирландец, но усомнился, услышав, как лихо вы пользуетесь американскими оборотами речи.
Он добродушно хмыкнул.
— Я расскажу вам, как это получилось. Моя мать, Грейс из Вирджинии, была американкой, а отец, О'Киф из Колерайне — ирландцем. И эти двое так сильно любили друг друга, что сердце, которое они подарили мне, — наполовину американское, наполовину ирландское. Отец умер, когда мне было шестнадцать лет. Я обычно каждый год ездил с матерью в Штаты и проводил там по месяцу или по два. А после смерти отца мы стали ездить в Ирландию почти каждый год. Вот так случилось, что я ирландец в той же мере, как и американец. Стоит мне потерять над собой контроль — влюбиться, размечтаться или же сильно разозлиться, как у меня начинает проскакивать ирландский акцент.
В обычных же обстоятельствах речь у меня как у коренного американца; и я так же хорошо знаю Биневене Лейн, как и Бродвей, а Саунд не хуже, чем канал Св. Патрика. Я немного учился в Итоне, немного в Гарварде; денег мне хватает на все мои нужды; я много раз влюблялся, но большой радости при этом не испытывал, и, пожалуй, жил без руля и ветрил до тех пор, пока не поступил на королевскую службу и не заслужил свои "крылышки"; сейчас мне перевалило за тридцать, и все это я — Ларри О'Киф.
— Но я видел еще одного ирландского О'Кифа, который сидел, поджидая свою баньши, — рассмеялся я.
— Это так, — сказал он сумрачно, и я услышал, как бархатистые нотки акцента вкрались в его голос, а глаза снова потемнели. — Вот уже тысяча лет, как ни один О'Киф не уходил с этого света без ее предупреждения. И дважды я слыхал призывный крик баньши… в первый раз, когда умирал мой младший брат, и еще раз, когда мой отец лежал в ожидании, когда воды жизни отхлынут от него.
Он на мгновение задумался, а затем продолжил: — А однажды мне довелось увидеть Аннир Хойла, девушку зеленого народца[5], она порхала среди деревьев Канторского леса, словно отблеск зеленого огня, и однажды мне случилось задремать у Дунхрайе, на пепелище крепости Кормака МакКонхобара[6] — там, где его прах смешался с прахом Эйлид Прекрасной[7]… Они все сгорели от девяти[8] языков пламени, что вылетели из арфы Крейвтина, и я слышал, как затихают вдали звуки его арфы…
Он снова помолчал и затем мягко, с необыкновенной мелодичностью, запел высоким голосом, свойственным только ирландцам:
О, белогрудая Эйлид, Златокудрая Эйлид, с губами краснее рябины! Где тот лебедь, чья грудь белизною и нежностью может поспорить с твоею, Или в море волна, что поспорить с тобою посмеет Красотою и плавностью бега, о Эйлид!ГЛАВА 8. ИСТОРИЯ ОЛАФА
Некоторое время мы сидели молча. Я с любопытством поглядывал на ирландца: он был совершенно серьезен. Психология гэллов[9] всегда казалась мне крайне любопытной; я знаю, что древние поверья и легенды глубоко укоренились в сердцах этих людей.
Слушать Ларри было смешно и трогательно.
Передо мной сидел прошедший войну солдат, бесстрашно, не закрывая глаз, смотревший на все ее уродливые проявления; избравший для себя самую опасную и наисовременнейшую из всех возможных военную профессию; понявший и полюбивший Бродвей при всей его прозаичности, и все-таки, в трезвом уме и здравой памяти, он засвидетельствовал мне сейчас свою веру в баньши, в сказочный лесной народ и в призрачных арфистов. Интересно, подумал я, что бы он сказал, увидев Двеллера… и тут же меня больно кольнула мысль, что, пожалуй, с такой склонностью к суевериям он мог бы стать для него легкой добычей.