Я лежала под тремя стегаными одеялами, трясясь в нещадном ознобе, и умоляла бабушку накрыть меня еще чем-нибудь. Все суставы крутила и выворачивала тупая боль. Временами мне становилось нестерпимо жарко, и я скидывала душные ватные сугробы, пытаясь сорвать с себя и промокшую насквозь ночную рубашку. Сквозь накрывающее забытье я слышала, как торопливо одевается дедушка, как достает из буфетного ящика старый фонарик.
Я знала, что при любой страшной беде необходимо нестись через три неосвещенные улицы к телефонной будке. Так уже случилось однажды, когда дед обварил ноги кипящим борщом. Мы побежали вместе с бабушкой к облезлой красной кабинке. Правда, в тот раз телефон оказался испорчен местными хулиганами, вместо трубки торчал лишь вытянутый металлический провод. И нам пришлось поспешить к остановке, ехать в пункт скорой медицинской помощи и там почему-то долго с кем-то ругаться, умолять и рыдать. Я мало что понимала тогда, а плакала просто за компанию с бабушкой.
Вот и в этот раз дедушка поторапливался, собираясь вызывать не столько скорую помощь, на которую в нашей глухомани всегда мало надеялись, сколько Толика, моего отца. Обычно эти два понятия − Толик и скорая помощь − ходили рядом и означали почти одно и то же. (У мамы на протяжении всей совместной жизни с отцом, а это на минуточку почти шестьдесят лет, все проблемы решались при помощи одного лишь волшебного слова: «Толииик!»). К слову сказать, на Толика уповала не только семья, но и вся наша округа куда больше, чем на неприступную поликлинику. Чаще всего папа являлся на выручку быстрее, чем разбитый больничный тарантас, что едва продирался по кривой неасфальтированной улочке.
Я приоткрыла глаза. Изученный вдоль и поперек неровный белёный потолок надо мной вдруг стал, навязчиво мерцая, вытягиваться вверх, уходя в черный космос длинным узким коридором. Его голубоватый холодный свет был точно таким, как тот, что льется из длинных ламп для обязательного кварцевания палат в папином отделении. Однажды, когда он вел меня за руку по длинному больничному коридору, я видела, как пациенты, накрыв лица полотенцами, лежали оголив резаные животы. Они подставляли волшебному целительному свету свежие бордовые швы с торчащими из них жесткими, словно проволока, нитками, которые делали эти шрамы похожими на гигантских ощетинившихся многоножек.
Видимо, в тот день меня снова некому было «сунуть». Мама уставала от студентов: очников, заочников, практикантов. Дедушка на больных негнущихся ногах обрабатывал два огорода: в усадьбе и на даче. Без расчета на урожай и домашнее консервирование семья выжить не могла. Бабушка работала днем – у раскаленной печи в детсадовской столовой, ночью там же – нянечкой. Садик был круглосуточный. Но в нем, несмотря на все старания родственников, я не прижилась. Неотрывно глядя в окно, рыдала без остановки, пока не лишалась голоса, отказываясь от общения, и на воспитателей действовала крайне раздражающе. Однако перед школой мама, не глядя на мое отчаянное сопротивление, все же отправила меня «в общество». Словно уже так много лет прошло с тех пор…
Теперь же я лежала, уставясь в потолок, который вдруг, ни с того ни с сего, ожил, задышал, заохал, заклубились на нем белые туманные вихри. Видя, как необычно ведет себя знакомая комната, вытягиваясь и пульсируя, я попыталась позвать на помощь, но не услышала своего голоса. Зато бабуля тут же выглянула откуда-то сверху. Чувствуя, что меня засасывает в узкий голубой коридор, я схватила ее за руку:
– Баб, держи меня, держи, а то улечу.
– Я тут, доча, держу-держу.
По краям моего постельного гнезда вздымались надутые сугробы одеял и подушек, пенными горами они налезали на меня, видимо, желая проглотить. Я, казалось, окукливаюсь, как гусеница, вознамерившаяся стать свободной бабочкой. Но вдруг стала крутиться вокруг своей оси все быстрее, быстрее, быстрее, наматывая на себя забытье и безвременье. Словно шустрая неугомонная веретёшка, что накручивает на себя суровую нить, прыгая и постукивая по широким половицам. А бабушка все вытягивает и вытягивает своими маленькими, почти детскими пальчиками, скручивает серую жилку из овчинной кудели с кисловатым животным запахом. Завертелось с тихим скрипом колесо деревянной прялки, завертелось так быстро, что слилось в одно серое живое пятно и растаяло в неумолимо расширяющемся пространстве.