Выбрать главу

Русское — прямо на глазах становится хорошим. Всё русское. Идут переименования улиц и городов. Всё «чужое» изгоняется. Никаких Ораниенбаумов, Нахимсонов и Либкнехтов. А что Желябов и Перовская — «герои в кавычках», согласно Краткому курсу истории ВКП(б), этого уже никто не помнит; их — оставить: свои. Каляев? Тоже наш, даром что эсер-боевик и убийца великого князя. Хороша страна Болгария, а Россия — лучше всех!

«Там, где одна страна — лучше, другая должна быть хуже; если существуют народы хорошие, могут существовать и плохие…»

Как в этом можно было сомневаться в те годы?! Один плохой народ уже выявлен: немцы. Они все поголовно нелюди. С начала войны Эренбург (рупор Кремля) призывает уничтожить всех немцев, превратить Германию в пустыню. «Сколько раз увидишь его, столько раз и убей…» К моменту вступления Советской армии в Германию сознание воинов-освободителей уже надлежащим образом подготовлено. Зверства творятся такие, каких Тридцатилетняя война не знала. Девочек насилуют на глазах родителей. В Россию доходят рассказы, леденящие душу. Ученик среднего Лурье, эллиниста, своими глазами видел труп пятилетней девочки — с воткнутой во влагалище новогодней елкой, на которой значилось: «На Берлин!». Но в России — многие находят всему этому оправдание: «А они что делали?!»

Плохие народы есть и дома. Ликвидируются автономные республики калмыков, крымских татар, карачаевцев, чеченцев, ингушей, балкарцев. Все эти народы — поголовно — изменники. Всех их поголовно высылают.

С евреями было сложнее: они не сидели кучно; не было своей территории. Тут наступление повелось исподволь. В 1943-м — впервые — евреев перестают брать на некоторые должности и посты. С этого же года ни один еврей не получил звания героя Советского Союза. (С начала войны евреи шли на первом месте по числу героев на тысячу населения. Несмотря на скрытый запрет 1943 года евреи и к концу войны остались на втором месте — конечно, после русских, но с сильным опережением идущих третьими украинцев. Однако ведь русские — имя собирательное. По закону Российской Федерации любой человек, родившийся на территории республики, может быть записан русским, если его родители по паспорту разной национальности — ; не требуется ни русской матери, ни русского отца). Сперва власть словно почву пробует: проглотят ли? Затем дела пошли с ускорением. Эпоха на дворе стояла кровавая, и ревнители хорошего народа смелеют. Михоэлса убивают еще из-за угла, как бандиты. Зато расправа над Еврейским антифашистским комитетом устроена в том же 1948 году вполне открыто — и встречена всенародным пониманием… Когда в 1953 году дошло до дела врачей, честные представители лучшего народа тысячами предлагали себя в палачи.

Нет, не против евреев было нацелено острие травли. Вытравливали интернационализм, идеологию 1917 года. Учение о светлом будущем, где все сыты, выдохлось, стало слишком плоским, убогим. Будущее слишком долго не наступало. Настоящее было чудовищно. Требовалось, и немедленно, нечто иррациональное, густо-метафорическое, сокровенное. Победа в войне — единственная несомненная правда в море лжи, единственное, что объединяло и окрыляло многих, — распахнула ворота махровому патриотическому мифу.

К оторопи последних честных коммунистов — вместо Ленина и Маркса не по дням, а по часам разрастаются тени Александра Невского и Дмитрия Донского; Суворова и Кутузова; фетишизируется Иван Грозный, убивший больше русских, чем казанские татары. Послевоенные дети с улицы выносят убеждение, что русские — не только самый передовой, но и самый задушевный, самый лучший народ в мире, притом — с глубокой древности, с первых шагов своей истории. Прямо произнести вслух этого уже нельзя (так говорили о себе побежденные нелюди), но все всё понимают и без слов. Потому что этого не хватало, как воздуха, этого заждались, как оазиса, как глотка воды в теоретической пустыне интернационализма. Возникает русско-советский бутерброд: на поверхности — всеобще равенство (для заграницы), на душе — гордое сознание принадлежности к «первому среди равных» (для внутреннего пользования). Причем «среди равных» — говорится только из снисходительности, из великодушия к младшим братьям; все понимают, что русские — народ мессианский, несущий свет человечеству. (Тем самым найдено дивное утешение для всех и каждого, прямо-таки панацея, работающая и сегодня: пусть сам я мал и жалок, зато я велик вместе с моим великим народом.) Не Оруэлл, а Сталин придумал гениальное: все равны, но некоторые равнее. Это и есть главное наследие Сталина: искаженная историческая ретроспектива. Наркотик оказался стойким. Не выветрился по сей день. Им, этим послевоенным шовинистическим опьянением, в значительной степени объясняются и сегодняшние беды России…

А книга, о которой говорим, называется —

Третья жизнь, жизнь и судьба автора книги, Якова Соломоновича Лурье, вынесена в ней за скобки — в приложение, в . Но и там автор пишет не столько о себе, сколько об отце и деде, о советской эпохе, а главное — излагает свои убеждения. Он — социалист и интернационалист; тот самый безродный космополит.

«Я не согласен с широко распространенным представлением о "национальном чувстве" и "любви к своему народу" как положительном и нормальном свойстве, служащем основой более широкой "любви к человечеству"… По своей сути национальное чувство антигуманно, так как противостоит идее равенства людей, оценке их только по личным свойствам…»

Стоп. Равенство — или оценка по свойствам? Оценка подразумевает неравенство. Не пора ли, наконец, признать, что неравенство неискоренимо, а равенство недостижимо даже в смерти — и антигуманно в еще большей мере, чем национальное чувство? В сущности, нас в очередной раз зовут к светлому будущему — в энтропийный рай. Там нет народов (есть только один народ), нет семьи (поскольку нет любви) и нет свободы (потому что нет индивидуальностей). Перед нами — скопище клонированных особей, многомиллиардное генетически идентичное Я. Там нет людей. Людям свойственны страсти и пороки. «Сами по себе вещи не бывают хорошими и дурными, а только в нашей оценке…», говорит Гамлет. Но оценок не будет. Оценивать будет нечего. Жизнь остановится…

В сущности, Яков Лурье-младший прав: всё идет в одно место; в то самое место, по Екклесиасту. С каждым годом на планете становится всё меньше языков и народов. Меньше любви и ненависти (да-да, и ненависти тоже, если говорить о ненависти подлинной, живой). С каждым часом ослабевает роль семьи. С каждой минутой становится больше унификации, меньше индивидуальности. Род человеческий мельчает. Идеи уступают место методам, творчество — схемам, искусство — поп-арту. По мере покорения природы мы всё больше становимся рабами вещей. Мы всё равнее и равнее друг перед другом… А неправ он в том, что не стоит торопить биологическую смерть вида homo sapiens. Эта смерть неизбежна (наш вид уступит место другому, эволюционно более перспективному), но с нею, с ее приближением, нужно бороться, как человек борется за свою жизнь со смертельной болезнью, не желая уступить свое место в жизни молодым и перспективным.

Нет, мы не хотим рационального равенства, пока мы люди. Не прельщайте нас этой страшной утопией, худшей из всех возможных. Мы хотим любить и ненавидеть, хотим человеческого тепла (не случающегося без человеческой холодности), хотим красоты (оттеняющей уродство) и доброты (возможной только при наличии жестокости). Мы хотим истины, уравновешивающей наши биологические проявления. Иллюзорной, ускользающей, но зовущей истины. Без тяги к ней жизнь не имеет смысла. И достигается истина (пока что) только внутри таких устойчивых пережитков, как семья и народ. Внутри традиции. Абсолютизировать ее, провозглашать свою истину всеобщей — значит ненавидеть и презирать весь прочий мир. Тупик? Пожалуй. Но временный выход — есть, и указывают его безродные космополиты. Они готовы признать свою истину частичной — и оставить другим право иметь и любить свою частичную истину.