Я навестил шефиню. Она все в том же черном костюме сидела на ампирном chaise longue в обществе обжигающей «Мари Бризар». Я попробовал выразить соболезнования, но она велела мне прекратить издеваться.
— Этот засранец всю свою жизнь был осторожным трусом, — сказала вдова вместо некролога. — Но хоть конец у него вышел стильный. Нажраться и упасть в озеро — это ли не достойная поэта смерть?
— В хрестоматиях его станут сравнивать с Виктором Дыком, — сказал я.
— И это единственное связующее звено между ним и поэзией. — Но тут она резко сменила тему. — Говорят, у тебя роман с авторшей, с которой он в тот вечер подрался?
Я завертел головой.
— Не ври! Видели, как ты заволок ее к себе в номер.
— Видели?
— Ладно. Видела. Анежка. И что не ты волок, а тебя волокли. Очень для тебя характерно. Нет чтобы протолкнуть ее книжку! Однако ты предпочел предложить ей свое же излюбленное развлечение.
— Я и правда думал помочь ей с книгой.
— А ты хоть знаешь, что на нее собирались повесить убийство Эмила? Какое-то время им казалось, что его убили.
— Знаю, — ответил я. — Я имел честь поработать ее алиби.
— Только не думай, что ты ее спас! Не нужно ей было никакого алиби, — сказала шефиня. — Убийство! Да кто бы стал напрягаться ради того, чтобы убить Эмила?
Я усмехнулся.
— Могу назвать нескольких, если хочешь.
— Да знаю я! Пейхолд, Проуза, Рандачек, Шебестякова и так далее. — Шефиня перечислила наиболее одиозные фигуры, павшие жертвой шефова руководства литературным процессом. Разумеется, все они были уничтожены по приказу сверху. Хуже всего пришлось Рандачеку, поэту, обвиненному в троцкизме и схлопотавшему за это в пятьдесят втором целых двадцать лет. Однако шеф был виноват только в том, что сразу после ареста отправил в макулатуру «Избранное» Рандачека. Когда начался судебный процесс, шеф наконец-то решился на операцию желчного пузыря, припасаемую им в течение нескольких лет как раз для такого случая, и потому свидетельствовать не мог — и Коцоур оценил тогда этот его поступок по достоинству, заявив, что шеф проявил храбрость, ибо любая операция — это всегда риск. Тем не менее Рандачек все еще сидел. Точно так же, когда полгода спустя увольняли Шебестякову (каким-то образом выплыло, что во время войны она была любовницей некоего видного деятеля сопротивления, которого позже уличили в государственной измене), шефу понадобилось срочно лечь в больницу из-за внезапных послеоперационных осложнений. В результате выгонял Шебестякову Бенеш. Нет, шеф безусловно не был исчадием ада, которого бы всю жизнь сопровождала ненависть им обиженных. Он просто не отличался избытком смелости. — А с Пейхолдом и Проузой я неплохо знакома, — сказала шефиня. — Ничего особенного с ними не случилось, вдобавок оба они умеют трезво оценивать жизнь. Да нет, — она опять глотнула «Мари», — странно все-таки. Я бы скорее ожидала, что его обольет кислотой какая-нибудь секретарша или кто-то в этом роде. Ты ни о чем таком не слышал?
Я помотал головой. Мне вспомнились несколько отверженных любовниц, но все они с тех пор или удачно вышли замуж, или обзавелись другими любовниками. Где уж им!
— Вот и нет больше Эмила, — хриплым голосом проговорила шефиня. На безголовом амурчике в саду блеснули капли первого осеннего дождя. — Я надеюсь, вы сейчас по-скорому издадите какую-нибудь его книжку. Мне понадобятся деньги, так что давай помогай.
Я улыбнулся улыбкой заправского заговорщика:
— Завтра же предложу Бенешу «Избранные произведения» Эмила Прохазки. Наверняка он с радостью согласится.
Из резных часов вылетела кукушка. Я вдруг заметил, что головка у нее не птичья. Это была головка младенца Иисуса с золотым венчиком, чья-то дурацкая шутка. Иисусик прокуковал шесть раз, это был реквием по Эмилу Прохазке, лауреату литературной премии за лучшее стихотворение, отбывшему вслед за своим бренным телом в страну вечного забвения.
На следующий день я получил письменное доказательство того, что барышня Серебряная вскоре перестанет быть барышней. Эта замечательная пора ее жизни должна была окончиться в субботу в Староместской ратуше, где Ленка Серебряная отдаст свою руку Вацлаву Жамберку. Я приколол приглашение в изголовье кровати и прикрыл его клочком траурного кружева. А потом долго лежал ногами к изголовью и любовался этим образчиком черного юмора.
И у меня даже нет средства как-то подпортить Вашеку это торжество, коварный мой ландыш, думал я, не то чтобы всерьез все испортить, а так, капельку, ибо цинизм врачует. Нет у меня над вами власти, уважаемая, нет!.. Или все-таки…