Наконец все успокоилось мало-помалу, толпа разошлась по своим куббам, и мы засели по постам… Тесный шалаш, где поместились мы вчетвером, находившийся в центре позиции прямо пред растворенными воротами дзерибы, из которого можно было легко осматривать кругом, благодаря сделанным везде отверстиям и щелям, был отличной наблюдательной сторожкой. В большую щель выставили свои ружья я и Исафет, берданка легла рядом с кремневкой, тогда как Ибрагим с Абиодом поместились по сторонам.
Ночь уже наступила, когда мы вошли и разместились на своих постах. На томной лазури неба, обрезанной с севера темным зубчатым рельефом гор, уже блистали прекрасные созвездия. Семь звезд Большой Медведицы склонились низко к горизонту, Цефей, Кассиопея и Лебедь стояли почти в зените, а еще выше красиво выступал четырехугольник Пегаса, с Андромедой и Альголем, составив фигуру подобную Медведице. На южном горизонте мерцали мелкие звездочки Водолея и Кита, а блестящий Атаир и Альдебаран, как стражи надзвездного мира, стояли друг против друга.
Чудною, какою-то непостижимою жизнью, казалось, в эту ночь жило небо, которому частые падучие звезды придавали особый чарующий эффект. Бороздя его как молнии светящимися дугами, порой в течение секунды горевшими на небе, а потом исчезавшими в голубом эфире, они казались действительно надзвездными светлыми духами, по народному сказанию смотрящими чрез серебристые звездочки с голубого неба на спящую землю.
— Падающие звезды — это убегающие духи от меча Аллаха, — говорят арабы; это умерший ангел, верует лопарь; это вестник смерти, сказывает монгольская песня; скатилась звездочка с голубого неба — закатилась еще одна жизнь человеческая, думает русский народ.
Глубокая религиозная идея легла в основание всех этих мифических представлений, как лежит она в мировоззрении всех стран, народов и времен.
Старый Исафет тоже молча глядел на небо и его звезды, словно пытаясь прочесть на нем ему одному ведомые начертания. Одновременно почти рядом упали две звездочки, оставив длинный горящий сдед на темно-голубой лазури. Встрепенулся Исафет и, приподнявшись, протянул руки к небу.
— Аллах посылает нам удачу, — прошептал он. — Эль Хамди Лиллахи (славу Богу)! Теперь приходи, проклятый, — прибавил он, указывая пальцем в затуманившуюся даль, — тебя ждет пуля человеческая… береги свое сердце!
Как предсказания прорицателя, дико звучали эти слова, обращенные, разумеется, к тому, кого ожидали мы во мраке ночи, направив дула своих ружей на мирную дзерибу. Слова эти невольно свели мои мысли с подзвездного неба на спящую землю, на тихий дуар, наш шалаш, моих спутников и на предмет наших ожиданий. Я огляделся вокруг себя, словно ожидая встречи врага, но тихо было пока все вокруг; засыпала, по-видимому, деревушка, засыпало и измученное стадо, запертое в дзерибе; как будто все было полно невозмутимой тишины, как будто и не ожидался страшный враг, не дающий пощады в роковую для человека ночь.
Старик Исафет стоял, выпрямившись и всматриваясь в непроглядную темень густого леса, окружающего дзерибу и прислушиваясь к каждому шороху, каждому движению. Глядя на него, невольно прислушивались и мы. Мой Ибрагим, ободренный вещими словами Исафета, бодрее всех наблюдал своими зоркими очами все поле предстоящей битвы. Только смуглый Абиод дремал, словно он был в своей куббе, а не в охотничьем шалаше, и это спокойствие номада казалось мне непонятным. Не скажу, чтобы нападала на меня теперь робость или боязнь; у лесного бродяги ее менее всего в минуту опасности: он сознает ее, лишь когда ожидает ее или когда она его миновала, когда он может холодно взвесить и рассудить свое положение. Не робость, повторяю я, а какое-то тревожное неспокойное состояние охватывало меня все более и более; чем дольше мы сидели, тем внимательнее вслушивался я в ночную тишину. Эта тишина прекрасной ночи смущала меня более всего, как затишье пред грозой, и я хорошо слышал, казалось, не только биение своего сердца, но даже пульсацию своих жил; руки крепко сжимали ложе берданки; в них чувствовался избыток нервной силы, мышечного напряжения, также как и во всем теле, словно преисполненном жизнью и огнем; грудь подымалась высоко, глаза с необыкновенною проницательностью смотрели в таинственный полумрак ограды, с удивительною тонкостью ухо вслушивалось в тишину ночи, ловя даже жужжание москита; одно сердце, порой сильно колотившееся о стенки груди, не то сжималось как-то судорожно, не то расширялось от недостатка энергии. Мне нечего было подбодрять себя; я был бодр и без того и ничего так, не желал в эти часы ожидания, как появления противника, которого мы так ожидали.