Исафет первый нарушил ночное ликование над трупом павшего животного приказанием убрать его из-под навеса дзерибы, чтобы наутро снять с него шкуру. С диким шумом и гиком поднесли длинные шесты, подвели их подо льва и человек двадцать приложили к ним свои руки. Не столько перенесен, сколько перекачен был тяжелый труп, а затем мы отправились в свои хижины. Несколько выстрелов из разряжаемых ружей прервали царившую вокруг тишину, а потом все мало-помалу начало успокаиваться. Только собаки не могли угомониться и почти всю ночь лаяли и брехали около трупа ненавистного льва.
Забравшись в свою хижинку и покрывшись длинною арабскою гандурой, я притаился, чтобы заснуть, но мысли были так разбросаны, что сон долго бежал от меня. Почти рядом лежавший труп убитого льва долго мерещился мне; несколько раз я вскакивал со своего нехитрого ложа и прислушивался к тихим звукам ночи, словно ожидая нового львиного рыка, но сам «возмутитель ночи» лежал бездыханный возле куббы. Львиная ночь между тем проходила… Смолкли уже совы и шакалы; где-то в горах уже закричал проснувшийся пернатый хищник; в кактусовой дзерибе мелодично свистнула крохотная птичка…
На другой день рано утром мы уже возвращались в лесную хижину Исафета, полные гордым сознанием своей победы.
Еще задолго до вечера мы были в куббе старого охотника, где я и расположился провести последнюю ночь. Немного провел времени я здесь, но сколько живых, трепетных впечатлений я выносил отсюда, сколько пережил я счастливых часов полного погружения в дебри африканского леса, сколько передумал, перечувствовал, сидя у костра перед хижиной Исафета или бродя с берданкой на плече под сенью вековых деревьев, колыхавших над моей головой свою зеленую листву!.. Я хорошо знал и любил лес до прибытия в хижину Исафета, но старый охотник, нехитрый араб научил меня еще многому, о чем были у меня лишь смутные представления. Он научил смотреть на лес не только как на сумму жизней миллионов существ, составляющих его и обитающих в нем, но как на одно колоссальное существо, которое живет самостоятельной жизнью, веселится и плачет, болеет и наслаждается здоровьем, имеет свои печали и радости, словом, все нужное для того, чтобы жить.
Наступала уже ночь, темная, тяжелая и сырая, какие могут быть только в самой дебри дремучего леса. От прогретой днем лучами африканского солнца земли подымался белый туман, сквозь который не могли пробиваться не только серебристые лучи звездочек, смотрящих на землю, но даже снопы света возрастающей луны.
В честь нашей победы и нашего отъезда, старый охотник запалил огромный костер на прогалинке, вне своей дзерибы. Вспыхнул яркий веселый огонек, пожирая губчатые, высохшие пни кактуса, обломки пробковой коры и сучки смолистой тарфы. На вертеле жарился целый ягненок и кипятился большой глиняный горшок с водой, в котором мы заваривали русский чай. Так мы справляли канун своего прощания с лесной избушкой Исафета. Добрый старик вероятно старался, чтобы гости его вынесли самое лучшее воспоминание об его гостеприимстве, что было более чем напрасно, потому что сердца наши и без того были преисполнены такого благодарностью к нашему хозяину, что ее нельзя было увеличить уже ничем.
Несмотря на грустное мое настроение, вызванное, разумеется, расставанием с лесной хижиной, ставшей для меня в предложение немногих дней дороже всяких палат, разговор наш был довольно оживлен: Исафет и Ибрагим рассказывали о своих охотничьих похождениях и расспрашивали меня о наших северных лесах. И когда оба страстных охотника услышали о наших непроходимых дремучих лесах, которые тянутся нескончаемого чередой от Приладожья в тайге далекой Сибири на многие тысячи верст, я видел, как блистали у них глаза, как высоко и трепетно поднималась их грудь, как им хотелось бы изведать вольного простора северного леса, не стесненная ничем, кроме океана.