Но — вот странно — Фатиху воевать с поляками вовсе не хотелось.
Не только потому, что он недавно женился, и не только из-за того, что Ясмина уже носила под сердцем его ребенка. Не только из-за торговли в лавке, которую нельзя оставлять закрытой. Фатих вообще не думал поднимать руку на львовян, кем бы они ни были: поляками ли, русинами ли, немцами ли и даже евреями.
Это ведь мой город, мой Львив — размышлял турок, смотря на спящую жену.
Ну, зачем мне убивать ту же пани Сабину, в которую влюблен Осман Сэдэ? Она такая милая, смуглая, с ямочками на щеках. Или старого рабби Нехемию Коэна? Что он мне плохого сделал? Напротив, Коэн всегда в нашей лавке покупает. А уж про армян и говорить нечего: мы всех их должники и они все наши должники тоже. Без них наша торговля накроется медным тазом. Идти или не идти?
Солнце поднималось над Львивом, одинаково освещая и турецкие домики
Поганки, и Жидивску Брамку с синагогой Нахмановичей, и владения польской аристократии, и Русскую улицу, и Армянскую катедру, даже уютные немецкие аптеки с булочными, хотя всходило изо дня в день на Востоке. Ясмина была такая теплая, что он даже не стал заворачиваться в одеяло и тут же уснул. А затем он летел — тоже во сне — на старом щетинистом кабане над пропастью, и кабан противно щерился, высовывая желтые клыки.
Мендель Коэн впервые провел ночь вне дома, в христианской части, в жилом флигеле, пристроенном к костелу иезуитов. Патер Несвецкий нарочно запер его на два замка, закрыл снаружи окно и запретил кому-либо входить туда. А то отговорят креститься, переживал он, умыкнут обратно в гетто.
В то время его несчастный отец, Нехемия Коэн, плакал, все еще не теряя надежду, что Мендель стал жертвой заговора саббатианцев и сможет убежать. То, что Мендель сам решил перейти в христианство, раввин не допускал ни минуты. Эта религия была для него совершенно чуждой. Даже к магии египетских жрецов рабби относился более снисходительно, нежели к ереси «ноцрим».
— Этого не может быть, чтобы мой сын сознательно пошел к иезуитам, — плакала ребецен Малка, — его пытают и держат в цепях…
На самом деле юного Менделя Коэна никто в цепи не заковывал.
Он спокойно спал в мягкой кровати, на перине, набитой лебяжьим пухом.
Над изголовьем висело черное распятие: грустный тощий иудей, почему-то без кипы, приколоченный огромными гвоздями к кресту. На терновом венце Мендель увидел знакомые, но сильно искаженные неграмотным мастером, еврейские буквы. Царь Иудейский, который не правил ни дня, но зато царствует над миллионами гойских душ. Осужденный старцами Сангедрина, бывшими ничем не добрее инквизиторов, Йешуа был для иудейского мальчика символом еврейских мук.
— И ведь тоже, поди, в йешиве учился — сказал бы о нем отец.
Скорей бы сбежать отсюда домой, потянулся мальчик, к маме, на запах корицы и лежалых пергаментов, завернуться в талес, который накрывает каждого еврея, словно Г-сподь своей милостью, и каяться, каяться.
В том, что посмел прийти к неверным. В том, что лежит сейчас под запрещенным «целемом» — идолом. В том, что ужинал некошерным.
— Вот так они с евреями — сказал Мендель Коэн самому себе, отводя глаза от распятия, и, прочитав молитву «Мойде ани», вышел к иезуитам.
Там его уже ждали. Крещение иудея — церемония с точки зрения галахического права весьма сомнительная, по планам патера Несвецкого, должно затмить все виденное раньше. Сначала хор мальчиков в белых одеждах с нашитыми на груди золотыми крестами, изображающие ангелов, споет латинский гимн, держа в руках зажженные свечи.
Далее они споют по-еврейски — решил иезуит, ведь крещение Менделя Коэна — не просто обряд, а соединение мудрости Ветхого и любви Нового Заветов. И раз Йешуа любил петь с кучерявыми палестинскими детишками псалмы, то почему бы не заставить мальчиков выучить к субботе несколько строк? Транскрипцию я им дал, мечтал иезуит, выучат. А не то — розги.
Затем я скажу речь… Там будет о том, что мы должны любить еврейский народ, давший нам Спасителя. Но не тех, кто распинал, а тех, кто верил. И Менделя Коэна вместе с ними. Он ведь настоящий серафим! Черные кудри, умные глазищи! Мальчик дорастет до кардинала, клянусь Ченстоховской Мадонной!
Если бы Мендель слышал, как Несвецкий называл его серафимчиком, он бы обиделся. Ведь на иврите шараф — ядовитая змея…
— Подойди сюда, сын мой — сказал Игнатий Несвецкий Менделю. — Дай я тебя благословлю.
Иезуит простер над его головой аристократически узкую длань, приговаривая: во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.