Кузьмич, ревниво слушая профессора, проникаясь чужой скорбью, догадался: история закончится печально — и запереживал так сильно, что сам себе налил стопку коньяку, одним махом опрокинул ее в широко открытый рот.
— …Слова ее, знаете, мимо меня, как мимо пня. Не холодно, не жарко. Вот, думаю, заполошная у меня, думаю, дочь уже старше тебя.
— Дак это, брат, бывает. Тут самое главное — не обидеть, обнадежить.
— Вот, вот… — сник профессор. — А я дурак дураком, принялся ее уверять, что она поддалась самообману. Какая, дескать, может быть между нами любовь. Потом у меня все наладилось, защитился, бодрость пришла, и вдруг обнаруживаю, что ее в аудитории нет. Давно нет. Спрашиваю, где? Подружки переглядываются, — не понять, то ли осуждают, то ли сочувствуют. А во мне, помню, поет: «Я помню чудное мгновенье…» Однако было уже поздно. Ушла из института, уехала куда-то в Сибирь, выскочила замуж.
— Обидел, — хлопнув по коленям, сказал Кузьмич. — Они такое не прощают, по опыту знаю. А то и назло что-нибудь нехорошее наделать могут…
Продолжая досадовать, что у профессора в свое время так вот нескладно получилось, — может, счастье человек упустил, — Кузьмич напрягся слухом. Но оттуда, из гостиной, не слышалось ни единого шороха. Кузьмич встревожился, отодвинувшись с табуретом от стола, поглядел на солнце: базар, должно быть, начинает расходиться, времени в обрез.
Будь вместо профессора кто-нибудь попроще, Кузьмич попытался бы ускорить дело, несмотря на привередливость сенбернара — недотрога выискался, — но Флегонт Маркелович, только что доверительно открывший перед ним свою тайну, окончательно обезоружил его. Вот что значит душевный человек — он при всех своих званиях и регалиях все-таки человеком остается! Другой бы в его положении засомневался, пускать ли какого-то безвестного пенсионера, не говоря уже о коньяке и открытой, без всякой утайки беседе, будто сапог сапогу пара.
Теперь, чтоб не попасть в скверную историю, Кузьмич надумал прощаться с профессором, забрать Дамку и уйти, пока не явилась Христофоровна. Не пороть горячку, а сказать напрямую, что придет завтра.
— Что вы пригорюнились? — озорно сверкнул глазами профессор. — Вижу, что-то надумали.
— Дак пора и честь знать, — невесело улыбнулся Кузьмич. — Уж больно не охота расставаться. День вам испортили.
— Напрасно вы так подумали, — огорченно проговорил профессор. — День велик.
— Может, тади на завтра? — осторожно кашлянул Кузьмич. — Может, за это время затоскуют друг по дружке, а там, глядишь…
Шум, раздавшийся в гостиной, заставил его умолкнуть. Что-то упало со звоном, с треском и дребезжаньем, ударилось об дверь. Потом все стихло.
Профессор и Кузьмич, напряженно прислушиваясь, непонятно почему крались к двери, и ни тот, ни другой не осмеливались первым открыть дверь, — вдруг вылетит навстречу обалделая собака. Оба нерешительно застыли перед стеклом, пытаясь сквозь него, похожее на белый ледок, посмотреть, что происходит в гостиной.
Никто из них сначала не обратил внимания на приглушенный щелчок замка. Второй щелчок, сопровождаемый каким-то песочным скрипом, удивил лишь профессора: кажется, он забыл, что должна прийти Христофоровна.
Кузьмич, хоть и был начеку, при виде вошедшей в переднюю Христофоровны заметно сгорбился и почувствовал раздражение — не сумел вовремя смотаться.
— Гляди-ка, Христофоровна! — с притворным радушием воскликнул Кузьмич. — Все ноги, небось, оттоптала.
— Молчи уж, — неприязненно сказала Христофоровна. — Дорвался до коньяка-то.