— Нет.
Кужменцев приподнял кустистую бровь.
Я-оноотняло ладонь от лица.
— Разморожу отца, он, пускай, бежит.
Пан Белицкий прижал кулак к груди. Старый адвокат был весьма недоволен, еще в дверях продолжал качать головой.
— Ну, и зачем он мне это говорил, зачем…?
Показалось, будто Войслав тоже будет иметь претензии. Только тот в молчании переваривал совсем другую проблему.
— В вас кружит этот яд подозрительности, — сказал он, задержавшись в прихожей, уже повернувшись в сторону спальни. — Сильно он вмерз в вас.
— Вы на меня в претензии, что я бросил тень на губернатора?
— Вы его не знаете, все казалось очень логичным, я и сам наверняка так бы подумал. Но, — Войслав махнул рукой, подбирая слова, не идущие на язык, — вот только к вам все это пришло так легко, так быстро, так естественно…
— Что вы пытаетесь сказать?
Белицкий выпустил воздух через нос.
— Вы человек, переполненный подозрениями, пан Бенедикт. Вы не верите людям. Вы только зла от людей ожидаете, и от себя, видно, тоже. — Он потер пухлые ладони, повернул бриллиантовый перстень на пальце. — Нужно вам дать кого-нибудь для защиты от этого зла.
О старых и новых знакомцах и незнакомцах
— Не нравится мне все это, — буркнул Чингиз Щекельников и хлопнул по боку в поисках штыка. — Наденьте-ка очечки. Темно, как у Победоносцева в заднице.
Во всех окнах, дверях и форточках здания Физической Обсерватории Императорской Академии Наук горели тьвечки. В ночном облаке центра города, время от времени, отблескивали только светени, перекрывая интенсивный мрак, когда между источниками тьвета проходили шастающие в подворотне и по внутреннему двору рабочие и носильщики, чуть ли не целая рота солдат и возбужденные сотрудники самой Обсерватории. Чуть подальше, от улицы и площади, за границей тьвета собралась кучка зевак; впрочем, приостанавливались чуть ли не все прохожие, да и сани заметно притормаживали. Перед главными воротами, на широких полозьях, обвязанные тряпками и соломой, обсыпанные снегом, лежали громадные цилиндры теслектрических установок. Между ними, держа в руках винтовки, стояли казаки с азиатскими лицами, заслоненными широкими мираже-стекольными очками.
Тьвет через мираже-стекла уже не так слепил. Я-онопрошло среди саней и невыразительно серыми силуэтами казаков. Бесцветные пятна перетекали из тени в тень — одно из пятен подскочило, схватило за плечо, изумленно вскрикнуло и отступило.
— ГаспадинГерославский!
— Тихо, Степан, тихо.
Пожилой охранник провел через главный вход нового здания Обсерватории. Здесь тоже стояли казаки, куря папиросы и жуя махорку. Тьвет протекал снаружи и из боковых окон, но в средине горели уже яркие электрические лампы, и в этой постоянной битве света с тьветом, словно в плохо перемешанной молочно-смолистой каше то выступали, то западали в серость, в темноту, подземный мрак — очередные фрагменты стены, пола, потолка, монументальных зимназовых колонн и массивной мебели.
Я-онорасстегнуло тулуп, сняло шапку и очки. Дыхание зависло в густом воздухе. Кивнуло Степану. По-видимому, он тоже хорошенько уже пропитался тьмечью: вслух не нужно было ничего говорить, склонил голову и скрылся в темноте.
Разглядывалось по громадному залу, сейчас грязному и захламленному. Под потолком висел инкрустированный цветными цацками глобус. Стену высокого вестибюля Обсерватории (первый этаж высотой в семь аршин) покрывала гигантская фреска, представляющая сибирский летний пейзаж, волны бело-зеленого леса и небо, голубое, словно перевернутое озеро.
Чингиз Щекельников глянул и громко харкнул.
— Терпеть не могу берез, особенно летом. Такие белые, словно птицы их полностью засрали.
— Ну, вы у нас исключительный эстет.
Достаточно пройтись по иркутским улицам, и у европейца, еще не свыкшегося с культурой Империи, уши свернутся в трубочку, настолько гадок и пропитан сквернословием язык обитателей восточной России; и Щекельников в этом плане исключением не был. Квадратный мужик, с квадратными лапами, с перебитым чуть ли не под прямым углом носищем над квадратной костью подбородка, запихнутый в старую гимнастеркупод двойным тулупом, в обшитые кожей войлочные пимы до колен — имел лишь то от культурной личности, что гладко брился и не плевал на ковры. Когда пан Белицкий представил его как человека проверенного, на которого можно было положиться, притом — с мужественным сердцем, который еще в первые алмазные экспедиции для голландцев хаживал, я-оносразу же подумало, будто это некий разбойник с руками по локти в крови, который в Сибири потому осел, потому что с Большой Земли его за дела гадкие за Урал на всю оставшуюся жизнь по праву изгнали. Оказалось же, что был он урожденным сибиряком, на свет появившимся в Желтугинской республике на китайском Амуре. Преступления — совершал, не совершал, но уж наверняка унаследовал разбойничью кровь. Дело в том, что до шестидесятых и семидесятых лет прошлого века заселение Сибири русскими людьми шло ни шатко, ни валко, так что администрация проводила правительственные цели, привлекая самые незаконные способы; среди всех прочих, губернатор Муравьев-Амурский, знаменитый своими оригинальными инициативами, для улучшения статистики «добровольного переселения» на несколько тысяч душ придумал такой вот метод: по всей восточной Сибири собрал он всех проституток и уличных девок, набрал соответствующее число каторжников, списав им остаток приговора, а затем, собственноручно выбранные пары поженив, отправил их «на заселение». Чингиз Щекельников был отпрыском одной из таких амурских супружеских пар. Трудно сказать, взяли ли в нем верх худшие черты матери или отца. По отчеству он не представлялся. Руки не подавал. Не кланялся. Не мигал (эта ящериная интенсивность взгляда беспокоила в нем более всего). Он носил большие, выпуклые мираже-стекольные очки в костяной оправе и чистил квадратные ногти длинным штыком.
На пана Белицкого сильно подействовали письма, которые начали приходить на Цветистую, семнадцать уже на следующий день после первого визита в представительство Министерства Зимы. Не все они были адресованы «Герославскому Б.Ф.», на некоторых имелись такие описания: В собственные руки Сына Мороза, Баричу Зимы,либо, что еще хуже: Ему.Заходили и всяческие типы, совершенно пану Войславу неизвестные, стучали в двери в самую неподходящую пору, заговаривали с людьми Белицкого. Кто-то бросил в окно камень, обмотанный в бумагу с угрозами. В связи с этим, я-онообъявило про свой переезд обратно в «Чертову Руку», чтобы семейство Белицких не пострадало, только пан Войслав, равно как и пани Галина не желали об этом слышать.
Не было такой возможности, чтобы появление в представительстве Министерства Зимы не пошло громким эхом по всему Городу Льда. Тем более, когда для всех уже замерзла такая вот правда: в Иркутск прибыл сын Батюшки Мороза. Это же появление, словно камень, разбило волшебный защитный щит, отделявший до сих пор дом Белицких от остального мира. И внезапно вернулись все страхи, которыми я-оножило в Экспрессе: будто бы каждый человек в Иркутске должен быть либо явным врагом, либо каким-то тайным агентом; что вот-вот догонят, нападут, пристрелят, сунут нож под ребро — достаточно только встать на иркутской мостовой. А ведь и вправду, разве не похитили уже в первую ночь, не сунули в гроб, не желали живьем в могиле закопать? Только дай им возможность — на клочки разорвут. Помнило ведь горячечную трясучку души и тела, которая начиналась только лишь при мыслях о подобных угрозах — страх — мысль о будущем страхе — тогда, когда было еще и трусом.
Пан Белицкий, поразмыслив о возможных последствиях, нанял на дополнительное время рабочих со своих складов, трех здоровил в каких-то латаных пальто, завернутых в войлочное тряпье с ног до головы так, что только бело-цветные полукружья очков, словно глаза насекомых, выступали из обмоток. Исходя черным паром дыхания, они охраняли дом, от двора и до улицы, от реки и со стороны перемычки между домами, днем и ночью. Когда семейство Белицких садилось в сани, здоровяки кланялись женщинам и улыбались через платки детям, стыдливо пряча за спиной костоломные дубины.