Тут Распутин начал весело смеяться, хлопая себя по бедрам — но и тут понес поражение: пять выплесков хохота, и истерия превратила его смех в паническое хихикание. Он нацелил в меня указательный палец. — Врет же! Врет! — Я глядел. Он стиснул пальцы в кулак, потому что те начали трястись. Он схватился за столешницу, словно и стол мог начать трястись. Спина Распутина выгнулась в чудовищном напряжении. — Вретвретвретврет… — И тут же схватился с места, одним движением поднимая и бросая тяжелый стол.
Я упал на пол. Стол ударился об стену и упал мне на ноги.
— Пошли отсюда! Мое дело! — рычал Распутин, когда обеспокоенные зимовники застучали в двери.
Я выполз из-под досок. Горела только одна из сброшенных свечек, в маленькой избушке от Распутина осталась, в основном, громадная тень, размазавшаяся по стенам, потолку, по мебели.
— Врет! — шипел Распутин. — Ой, врет!
Он схватил табурет за ножку и направился ко мне, поднимая его словно дубину.
— Ну! И что? Ну! — Он ударил меня справа, ударил слева; я упал и поднялся. Похоже, он сломал мне ребро. — Ну?! Ну?! — рычал он, размахивая массивным табуретом. Черт, он же из меня отбивную сделает! Теперь он грохнул снизу, справа; я не успел заслониться тростью — молния пронзила тело от бедра. Я заорал от боли.
— Ага! — радовался тот. — Вот сейчас прощай!
И давай колотить меня, куда ни попадя, и раз, и раз, и раз — я сбежал за перевернутый стол, забежал за кровать, только он достал меня и там — заслонился сверху, заслонил колени, он разбил мои стиснутые на палке пальцы — я упал, он колотил меня по спине. Так он же позвоночник перебьет, без всякого убьет.
Распутин пинком загнал меня в угол.
— Ну! — хрипел он. — Давай! Прощай меня! И вот это! — он ударил меня по руке, я выпустил зимназовую трость. — И вот это! — тут он трахнул меня по не защищенной голове; кровь залила мне глаз. — И еще вот это мне прости! Ну, давай же, скорее! Ну, прощай же!
Бах, ба-бах, бах. Тело мое состояло из волокон боли; я жил исключительно благодаря этой боли.
— И кто теперь руку тебе подаст?! — Грох! — Кто мир восстановит?! — Бах. — Кто спасет?! — Бах, трах.
Наощупь я нашел трость и слепо размахнулся ею, изо всех сил. Она снова выпала у меня из рук, когда я попал в него. Распутин застонал, что-то тяжело грохнуло об пол. Я вытер глаз. Мой противник поднимался на четвереньки, давясь и кашляя; усевшись, он схватился за шею, прикрытую бородой. Я встал, поднял табурет, для чего понадобились обе руки. Распутин по-индюшачьи багровел, хрюкая что-то непонятное в нос. Я не сомневался, что сейчас он придет в себя, это всего лишь мгновение. Размахнулся табуретом и попал ему прямо в висок. Тот, без чувств, свалился на пол.
Я же сел на кровати. Руки тряслись, я весь трясся. Кровь все так же текла из раны на лбу. Больно было при вдохе, больно при выдохе, больно было при всяком движении. Я схватил бутылку, вырвал зубами пробку. Понюхал. Водка, отдающая железом. Сделал один глоток, другой. Раскашлялся.
Распутин же кашлял на полу. Вытирая доски бородой, он полз ко мне, запутавшись в черных полах сутаны — кровавая тень среди теней, из нее, словно лишенные панцирей крабы выступали белые ладони. Он хрипел все громче.
— Хгхто…! хггрро… прасти…!
Я подошел с табуретом, встал над старцем, нагнувшись, и ударил изо всех сил, ломая ему шею.
— Я! — рявкнул и сплюнул кровь, перемешанную с водкой. — Я!
После этого отбросил табуретку, поднял трость. Нашел две оставшиеся свечки, зажег их и поставил на подоконник. Ощупал голову, высматривая открытые раны. Поломанные пальцы сжимал под мышкой, наслаждаясь в молчании чудесной болью.
— Хрррр. Кхрррр!
Я глянул вниз. Распутин перекатился на спину и теперь дергал крест на груди, пяля слепые глаза на потолок.
Я присел над ним и сунул трость под его седую голову; после этого навалился на тьмечеметр и посчитал до двухсот, душа Распутина и, наверняка, раздавливая его гортань. После этого проверил дыхание — тот не дышал.
Я еле поднялся на ноги, ужасно уставший, все во мне болело. Очередные три глотка спиртовой дряни помогли справиться с дрожью и слабостью, обещавшей быструю потерю чувств: водка щипала язык и небо; холод и жар попеременно заливали руки и ноги, голова кружилась. Я согнулся в поясе, опирая ладони о бедра, глубоко дыша. Теперь мне нужно…
Он поднялся на колени, стуча крестом по стене. Я подбежал, с размаху ударил тростью; голова лопнула словно тыква, я ударил опять, и снова, и снова: кровь залила его седые волосы и черное одеяние, теперь он уже лежал неподвижно, разбросав конечности в стороны, голова свернута, мозги сверху. Я же задержался лишь затем, чтобы блевануть: из меня вылетел ужин зимовников, недозрелые ягоды, грибы и заплесневелая просвира, сверху прибавились желудочные кислоты и водка.
Я стащил рваную, грязную рубашку, более-менее чистым куском ткани вытер лицо и разбитые губы. Глядел на лежавшего в тени под стенкой Распутина, и руки постепенно переставали трястись. Не живет, а может и живет. Стояло Лето, я же знал, какова необходимость — то есть, справедливость — то есть, Правда. Я тихо выругался. Он мертв, но, может, живет. Ведь стояло Лето.
Я разбил бутылку и вырезал сердце Распутина у него из груди.
После того я нашел в задней стене доски, на которые во время строительства нам не хватило гвоздей, подковырнул зимназовой палкой одну, вырвал две снизу и протиснулся наружу. Я уже был среди первых таежных деревьев, когда кто-то заглянул в комнату и известил воплем смерть Григория Ефимовича Распутина. Протяжный стон, чуть ли не животный, пронесся над горными лугами, чтобы под конец взорваться наполненным гневом рычанием. Хаос воцарился над детьми Правды.
Той ночью, под Молочным Перевалом, над не существующей могилой Мартына отдало Богу души более четырехсот почитателей Льда: затоптанных, забитых, задушенных, загрызенных. Довольно скоро эту ночь начали называть Ночью Суда Мартына. Якобы, сам Мартын поднялся с Дорог Мамонтов и покарал узурпатора. Самозванец не перехватил власти: правда была не на его стороне.
Стояло Лето — но именно так все и замерзло.
Об учреждении Первого Акционерного Товарищества Промысла Истории
Лифт не работал; меня потащили по кривым, крутым ступеням. Второй ведомый вырывался и дергался в стороны, и, похоже даже предпочел бы броситься, сломя голову, с высоты, лишь бы его не вели живьем пред лицо Первого Министра; он шел словно на казнь.
Я осмотрелся с площадки, когда над нами открывались броневые зимназовые двери. Казаки Семенова уже отбыли; всадники исчезали за руинами противоположных Башен. В кратере посредине (единственное, что осталось от Дырявого Дворца — это громадная Дыра) образовалось ледниковое озеро, дети местных жителей пускали на нем лодочки из бумаги и дощечек. Утренняя синева неба отражалась в воде, отражения были способны ослепить. Я замигал, из-под веки вытекла одинокая слеза.
В коридорах Кривой Башни валялся мусор, обломки конторской мебели, кучи макулатуры. Словно в уличной сточной канаве, все это слоями валялось под стенками нижней стороны помещений. Наклон составлял градусов двадцать, не больше, что совсем не мешало, если идти под гору или под уклон, а вот поперечные перемещения уже были страшно неудобными. Осужденный споткнулся, раз и другой, упал; его начали тащить за воротник и волосы, на что тот громко, жалостливо разнылся, стуча при этом руками и пятками об стены. И оказалось, что кто-то здесь живет или работает — в комнатах с выбитыми окнами, в залах с оборванными потолками — потому что, каждую секунду, кто-то из них выглядывал в коридор, перепугавшись визгливых криков.
— Зейцов!
Меня пихнули на стенку. Я снова позвал. Как же его по имени? По отчеству? Зейцов, придурок старый!
Бывший ачуховский каторжник отступил, застыл на месте, наморщил брови. Под мышкой он тащил скрипичный футляр, на носу держались очки. Он сильно постарел, сгорбился. И сейчас щурил глаза за линзами, безуспешно пытаясь приспособить голос к физиономии.
— Отпусти, хам! — рявкнул я на салдата. —Зейцов, это я, черт подери, не помнишь, как ты меня из Транссиба выбросил?
У того футляр выпал из-под руки и покатился под стену.
— Гаспадин Ерославский…?