Откашлялось.
— Но ведь вы хотели его именно такого.
Она ненадолго сняла очки, чтобы осушить глаза (плакать на морозе — весьма неразумно) и чтобы вытереть нос платочком.
— Я же знаю, что богатырь из меня никакой, не родилась я, не замерзла подругой легенды. Вот сами вы кто?
— По профессии? Математик.
— Математик. Так что, в жены обязательно возьмете женщину в цифрах искусную? Нет же. Она выйдет за Бенедикта Герославского — жениха, но не за Бенедикта Герославского — математика. Мы смотрим на людей только с одной стороны, каждый — со своей; один лишь Господь может оглядеть человека сразу со всех сторон, и сверху, и снизу, ха, изнутри даже.
— В том-то и дело, пани Леокадия, глядя с вашей стороны…
— Потому что он меня любил! — Она перевела дыхание. Краски темного пальто стекали с нее во мглу, пани Гвужджь с минуты на минуту делалась все более туманно-цветной и почти что прозрачной. Держало ее крепко под локоть. Она шла быстро, глядя прямо перед собой. — Неужто нужно обращаться к вульгарным словам? По отношению к его сыну? Ведь это неприлично. Зачем вы спрашиваете? Не знаете истинной страсти? А? Тогда как о ней другим людям рассказываете? Как объясняете?
— О таких вещах нельзя рассказывать, — буркнуло в ответ. — О таком не думают.
— Так! Так! — гортанно рассмеялась она, диафрагмой, словно при этом ей стало намного легче. — Дай Бог, чтобы вы хоть когда-нибудь познали от женщины такую любовь, такую пожирающую душу страсть — истинное желание сильного человека, которое поглощает без всяких условий — и не потому, что ты желаешь, но потому, что желают тебя…
— Откровенный сладострастник милее Богу…
— Да что вы там понимаете!
Бурятский бубен бил спереди все громче. Это были уже окраины города, за Ланинской; мы шли уже более получаса. Выждав мгновение чистого тумана, свободного от огней и не звенящего колокольчиками упряжи, перебежало на другую сторону крутой улочки. Откуда-то вынырнула табличка: Третья Солдатская.
Пани Леокадия оглянулась.
— Какой-то разбойник за нами бредет, — заметила она тоном рассеянного удивления.
— А! Это мой разбойник.
— Вы коллекционируете всяческих темных типов?
— Разные люди желают мне зла. Зато вот господин Щекельников желает зла всему живущему.
— А вы не думали над тем, чтобы применить стратегии, более здоровые для духа? Возлюби врага своего.
— Мне легче их любить и даже сочувствовать, когда подумаю, кхрр, что с ними господин Щекельников своим ножичком сделает.
— Вот если бы у каждого человека имелся собственный Щекельников. — Она неприятно засмеялась. — Сразу же на земле воцарилось бы Царствие Божье.
— Всему свое время. Пока же что господа Смит и Вессон продают замечательные револьверы.
Леокадия рассмеялась под шалью, выпустив разреженную светень.
— Вы, должно быть, первейшее развлечение во всех салонах!
— Находясь в салонах, я слишком много думаю, кххр, забываю про язык, и все считают меня кретином.
Вот так переговариваясь, вышло на грунтовую дорогу, то есть, на тракт обледеневшей грязи между полями белоцветного снега, сразу же свернувший прямо на восток и наверх, поскольку он вел на вершину Иерусалимского Холма. Узнало — как во сне, словно сквозь сон — и эту дорогу, и этот холм.
Сразу же ускорило, так что пани Леокадии приходилось догонять меня на крутом склоне. Дорогу она не объясняла, и так ведь знало, куда идем. Распознало возвышающиеся над поверхностью тумана соседние холмы, с их зарослями карликовой березы, тоже прикрытые снегом; распознало неровные ряды крестов, католических и православных, склонившихся над подледными могилами, и развалины сгоревшей церкви, и сарай могильщиков сразу же узнало. Мгла здесь стелилась низко над землей, в ней бродило словно сквозь те испарения газов, что лют изверг из себя на станции Старая Зима — белоцветная взвесь становилась мутной от каждого шага. Черное Сияние заливало кладбище серым тьветом; светени от крестов на беленьком снегу были почти невидимыми.
Опустило воротник, чтобы втянуть ледяной воздух прямо в легкие, может, он протрезвит; но нет, не помогло. Шло между могил, топча твердую, хрустящую корку, черное дыхание парило изо рта. Постепенно весь потьвет напитался на мираже-стеклах ядовитыми, резкими красками, непонятно откуда высосанными; ведь не было здесь никакого зимназа, из радуг которого можно было их украсть. Зато на небе было жаркое августовское Солнце, и две звезды холодного огня царили над городом: тунгетитовые купола Собора Христа Спасителя словно глаза архангела мести — и потому-то все кладбищенские кресты обрели цвет Солнца, то есть, горели белым, белее льда жаром. Черное небо дарило тьмечь тропинке.