Господа перекрестили его, замкнули ему веки. Хозяйка подбросила дров в печку. Я-оно встало. Филимон Романович Зейцов, пьяный как свинья, валялся на коленях у кровати и громко плакал, прижав щеку к ладони покойного. Подошло, в последний раз глянуло на Сергея Ачухова. Ни за что не узнало бы его, настолько черты лица изменились, когда душа покинула тело. Оперлось о высокую спинку кровати, как в голове все закрутилось. Чувствовало, что обязательно следует сказать нечто возвышенное, высказать слова, обладающие большим весом, и вместе с тем, имело полную уверенность, не затуманенную спиртным, что обязательно выскажет здесь какую-то шутовскую глупость, которой будет стыдиться месяцами и годами, если не до конца жизни. Пошатываясь, словно одурманенное этой смертью и этим смрадом — можно ли втянуть смерть в легкие, словно опиумные испарения? — открыло рот и…
Господин Щекельников вывел на улицу. Я-оно протрезвело от мороза, утренней ясности и городской жизни. Солнце только-только восходило из-за основания башни Сибирхожето. Поискало на чистом небе крыш и башен губернаторской Цитадели, с ее тьветистыми часами. Светень на мраке показывала восемь. Нужно ехать в Холодный Николаевск, на работу. Только господин Щекельников махнул в противоположную от Мармеладницы сторону, на купола Собора Христа Спасителя.
Чингиз купил тьвечку и сразу же исчез в нефе. Остановилось ненадолго в притворе. Шаги квадратного амбала звучали кратким эхо в, судя по всему, пустом храме. И за кого же это пришел он помолиться: за пилсудчика, которого зарезал ночью, или же за Сергея Андреевича Ачухова? На сей раз из-за стиснутых зубов вырвался гортанный смешок. Водя рукавицей по стене, с головой, подавшейся вперед, словно против метели, посеменило в глубину громадной церкви, на восток, то есть — в светлистую темень. Весь неф, до самого иконостаса, был попеременно заполнен потоками тьвета и света. Дело в том, что не только купола, оплаченные иркутскими холодопромышленниками, но и большая часть украшений и снаряжения внутри была выполнена из драгоценного тунгетита, из многоцветных зимназовых холодов в золотых инкрустациях. Тьвет многочисленных тьвечек, падая на тунгетит, отражался огненным сиянием — тот затекал в сферы замрака, где растворялся, словно молоко в чернилах — другой свет, чистый солнечный блеск, бил сквозь окна — но и для тьвета здесь были открыты окна, ведущие прямиком в черные адские провалы: зеркала, симметрично развешенные между иконами. Тьвет тьвечек отражался в них в ту и иную сторону — тот, кто проходил по громадному пустому пространству от притвора к аналою, тот вытьвечивал вокруг чудовищные светени, от пола до высоченного свода, во все стороны церкви, на тысячи икон и бесчисленные лица Бога и святых, в них увековеченных.
Сошло, как можно скорее, в сторону, пристроилось на лавке под стеной. Кислый, гадкий вкус накапливался во рту, и не было чем его промыть, вся слюна, похоже, высохла. Отовсюду глядели темные глаза небесных обитателей, широко раскрытые в выражении печального изумления. Христос Вседержитель с главного яруса иконостаса протягивал благословляющую руку со скрещенными пальцами в жесте, который то ли удерживал, то ли приглашал смотрящего, трудно сказать с такого расстояния. Архиепископская икона Спасителя в деисусовом ряду — Бог на зимназовом троне, с царями, чудищами и лютами у ног — и Спас Нерукотворный внизу были выполнены в тунгетитовой технике, с покрытием из пухового золота. Точечные зеркала направляли на них под острым углом ливни тьвета, из которых Спаситель возникал в поражающем огне тунгетитового антиморока, в облаке зимназовых радуг, очерченный золотой линией, в ореолах божественной белизны. Трудно добиться более понятной символики световой архитектуры. Я-оно спрятало лицо в ладонях.
Прав ли был Ачухов? Или это всего лишь отчаяние? Прикусило язык. Но ведь Сергей Андреевич глядел с иной стороны: нельзя верить в существование Бога, не веруя одновременно в существование человека. Бытие и История — История, то есть правда о Бытии в прошлом — являются фундаментом всяческой религии и морали. А если глянуть поближе, то и основой характера человека. Разум способен предложить миллионы аргументов за небытие, но именно то, что не ходишь по улице, оскорбляя, дерясь, стреляя в кого попало — показывает, что одного разума здесь недостаточно. Всякое высказанное слово, всяческий жест, гримаса на физиономии и привычное поведение — они доказывают могущество Истории.
Но даже если бы этого и всем сердцем желало — как можно из простого постановления начать существовать? Как можно самовольно перейти из небытия в бытие?