— Что меня заставляло задуматься, — произнес я, не давая себя втянуть в эту жалкую, нищенскую комедию, — это, каким образом вам удавалось всех обманывать подо Льдом, обводить вокруг пальца да еще и замечательно в этой лжи и фальши жить. Поляки допускали вас на заседания Клуба Сломанной Копейки; доктор Мышливский ни о чем не подозревал. Но потом я обернул причину и следствие: именно потому охранка пришла к вам, что вы были в доверии у серьезных и важных людей. А тот изъян, ту правду о фатальном изъяне вашего характера мы же прекрасно видели: ибо, на что вы так сердились, с чего бралась ваша вечная раздраженность и недовольство людьми? — Я стер кровь со щеки. — Математика Характера, пан Вулька, неумолима: вы соглашаетесь на измену и с тех пор уже являетесь изменником; измена стоит во всех уравнениях. Единственное, что вы можете сделать, это сдвинуть ее к стороне света. У вас громадные претензии, ваши гнев, боль и бешенство к окружающему миру плохо спрятаны, и все потому, что вы предали друзей. И мне плевать на то, какое славное прошлое вы носите в собственной памяти. Вы предали друзей. — Я встал, оттолкнул вытянутую руку. — И такова Правда.
Редактор отшатнулся.
— Да что вы такое…! — Потом замолчал. Лицо залопотало в быстрой смене никак не соответствующих мин, словно у Петрухова или Чечеркевича; на мгновение оно остановилось на выражении чистейшего отчаяния, но потом оно тоже сошло. Редактор простонал нечто непонятное. Отведя глаза к стене, он откашлялся и шепнул: — Но ведь господину Поченгло вы не скажете…
— Предатель.
— Пан Бенедикт, смилуйтесь…
— Изменник.
Тот отступил на шаг.
— Да пожалейте же…
Я сделал шаг к нему.
— Изменник.
— Так что же вам с того теперь, ведь никакой уже охранки… я же ничем не…
— Предатель.
— Это из-за мести, ради грязной мести, так?!
— Изменник.
Еще один шаг назад, и вдруг — неожиданный гнев:
— Да что вы с этой изменой: предатель, предатель…? Где у вас надежные документы? А я не позволю подобных обвинений… а сами вы, разве, с русскими не переговаривали, денег от них не брали?! А?! Нашелся тут один, судья всеведущий и безгрешный!
— Предатель!
— Нам всем приходилось как-то…
— Изменник.
— Да по какому праву, спрашиваю, по какому праву! Один Господь на небе…
— Изменник.
Еще шаг назад, и теперь уже слезы:
— Уеду, уеду, раз вам так хочется, на что вам страдания старика, мне и так уже немного на этом свете…
— Предатель.
— Это ж такая мелочь была, откуда мне было знать… ну, попросили меня… я же никому не желал…
— Изменник.
— Сами же видите, всю свою жизнь, все то доброе, что для Отчизны сделал, все те годы в подпольных трудах, с риском для жизни, так пускай хотя бы память у людей, пан Бенедикт, дорогой…
— Изменник.
Шаг назад…
…и он полетел в пропасть, ноги его подсекла пустая оконная рама; в самый последний момент он еще пытался схватить шторы, и даже схватил пальцами одну, но та разорвалась, словно папиросная бумага, и полетел, полетел в бездну пан Вулька-Вулькевич, в лопотании мягкой ткани и сиянии пропитанной солнцем зелени. Был — и вот его уже нет. Упал. Я выглянул. Штатовские подходили к трупу, подняв винтовки.
Mijnheer Иертхейм выглянул из соседней рамы. Я еще услышал, как он бурчит что-то под нос об Измаиле. Он вздрогнул, заметив, что я его слышу; уже открывал рот для объяснений, но я прошел мимо, не сказав ни слова.
Я собрал с пола разбросанные редактором бумаги; те разлетелись посреди помещения. Зейцов, отставив бутылку и стакан, подал мне несколько листков и серую брошюру.
— Не нужно было, — шепнул он.
— Да я же его и пальцем не коснулся.
— Пожилой человек. Милости просил…
— Что я поделаю. Такова правда: изменник он был.
Зейцов свесил голову; буркнул что-то непонятное и вышел.
Я вновь уселся в окне, свернул себе толстую папиросу. Те пальцы, которые еще у меня остались, были уверенными, спокойными. Штатовские уже оттянули труп редактора под Башню. Я выдохнул дым на проклятую мошку и комаров. Багряное солнце пряталось за развалинами Башни Девятого Часа. Писклявые призывы китайских торговцев в эту пору разносились исключительно далеко, мир уже растаял в вечернем успокоении. Я оперся затылком о раму. Из масляных красок неба и солнца в меня стекала жирная, плотная меланхолия. Но какой смысл жалеть о том, что правда такова, какова она есть? Какой смысл обдумывать варианты несуществующего прошлого? (Тот, кто желает обрести знания о самом себе, на самом деле желает смерти). От всего этого нужно отряхнуться! Столько же угрызений совести, сколько энтропии.