Я пошел и отнес рубль, сознавшись в воровстве. И с тех пор никогда по чужим садам не лазил. Чужой сад… чужая девушка… Ах, Катя, Катя, и зачем только я в этот Ведовск поехал!
Я нашел дом по адресу и вошел во двор. Деревья — одни в белых чулочках, другие так, непобеленные, — толпились возле самого крыльца, и чувствовалось, что даже им, немногим, негде здесь развернуться. С одной стороны их теснил забор, а с другой — глухая кирпичная стена.
Я подошел к окну возле крыльца и постучал.
— Чего надоть? — сонно вздохнув, отозвалось окно.
— На квартиру… от Кати, — сказал я и, назвав имя, тут же вспыхнул. Минуты и той не прошло, как я взял с себя слово ни под каким предлогом, ни по какому случаю не вспоминать это имя.
В доме что-то загремело, упав на пол, потом заскрипело, но уже в сенях, дверь распахнулась, и на крыльце, вся растрепанная, как курица, слетевшая с нашеста, появилась Мирошкина.
Увидев меня, засуетилась, застегивая пуговки, спросила, кто я, откуда, надолго ли на постой, и уже посторонилась, чтобы пропустить, как вдруг в одно мгновение по-спортивному, как перед прыжком, подобралась и уставилась на что-то позади меня.
Я обернулся.
От калитки к дому гуськом шли сестрица Аленушка, братец Иванушка и, замыкающей, черноволосая, вся в голубом женщина-милиционер.
Я услышал, как простонала Мирошкина, и, посмотрев на нее, увидел, что она без сил опустилась на крыльцо.
Ребята обошли ее и скрылись за дверью. Женщина-милиционер, понурив голову, присела рядом с Мирошкиной. Посидела, не зная, видимо, с чего начать. Поправила берет с кокардой, из-под которого, обтекая лоб, струились волосы, взглянув на меня, беспомощно топтавшегося возле крыльца, спросила:
— Кто это?
— Братишка, — сам за себя отозвался я.
— Ваш брат? — удивилась женщина-милиционер, оборотясь к Мирошкиной.
Той было не до шуток, она предчувствовала беду, но все же хоть и с горечью, а усмехнулась:
— Квартирант… Фамилия такая несуразная. С завода нашего. Новичок.
— Ляличкина, — представилась, протянув руку, женщина-милиционер. — Валентина Михайловна.
— Братишка, Алексей… — я замешкался, споткнувшись на отчестве; терпеть его не мог по молодости.
Валентина Михайловна догадалась и приняла меня без отчества, с одним именем. Кто такая сама Валентина Михайловна, мне ясно. Наверняка инспектор детской комнаты милиции. Иначе чего ей с Мирошкиными возиться?
А мне уже жаль сестрицу Аленушку с братцем Иванушкой. Про таких, как они, чего не написано! Трудные. А какие они трудные? Потерялись, как щенки, и скулят, тоскуя по ласке. Кто свистнет, за тем и побегут. Хорошо, как хороший кто свистнет, а как плохой, Кануров тот же? У нас, у хороших, — наставники. Подсказкой да лаской на хорошее наставляют. А у них, у плохих, нет, что ли? Есть. Ну не наставники, антинаставники, что ли. Антихорошему, то есть плохому, наставляют. Как? А так же, как наши, хорошие, — подсказкой да лаской. Вот щенки, потерявшись, к ним за этой лаской и тянутся. Ну а щенков на плохое науськать ничего не стоит. Им, как на зарядке, «шагом марш», они и идут, куда антинаставник укажет. Вот телегу угнали! Им бы наставника, и будь моя воля…
…Они сидели рядком, Валентина Михайловна и Мирошкина, и говорили… увы, ладка в их разговоре не было.
— Нет у меня с ними слада, нет! — убивалась Мирошкина.
— Это у меня с тобой слада нет! — не без горечи говорила Валентина Михайловна. — Покрасила нос рюмочкой, и хватит, а ты его из бутылки не вынимаешь! Без родительских прав хочешь остаться?
Мирошкина, сидевшая как пришибленная, вдруг взвилась, задетая за живое:
— Да я без них… Я на себя руки!.. — Она захлебнулась и перекрестилась, сама испугавшись того, о чем подумала.