Другой случай совершенно убедил Вилли-гестаповца в тонкости и точности своих наблюдений над славянской душой. Он выглянул в отпотевшее оконце хаты, где единолично творил суд и расправу над партизанскими лазутчиками — а таковыми, по мнению Вилли-гестаповца, могли быть все погореловцы, — и вдруг увидел офицерского мальчика в компании с каким-то рыжебородым. Неуклюжий, топорной работы бородач, как гора нависал над мальчиком, и, судя по выражению лица, злому и непреклонному, что-то сердито внушал ему. А мальчик понурив голову слушал и, как заметил Вилли, искоса поглядывал на оконца гестапо.
Что означал этот взгляд?
Он недолго терялся в догадках. Дверь хаты вдруг распахнулась, дохнув холодом, мальчик вбежал и, рухнув на лавку, забился в истерике.
Вилли с холодным спокойствием наблюдал за мальчиком, разгадывая, как ребус разгадывают, всерьез это он или понарошку? Первый вопрос и первый ответ на него должны были решить все. Если мальчик сразу раскроется, значит, верить ему нельзя, если попытается уйти от ответа, значит, наоборот, верить ему можно. Вилли-гестаповец мнил себя психологом и полагал, что разбирается в тонкостях человеческой натуры с такой же точностью, с какой командир батальона угрюмый Шварц, к которому он был прикомандирован, разбирается в тонкостях полевой карты.
— Я все видел, — сказал он, кивнув за окно, — рассказывай.
Мальчик с ужасом посмотрел на Вилли-гестаповца и забубнил:
— Ббб… боюсь!
«Клин вышибают клином». А страх? Может быть, русская пословица и для страха годится?
Вилли-гестаповец крикнул солдата и — по-русски, чтобы дошло по назначению, — приказал отвести мальчика в погреб «отдышаться».
Страх сразу вышиб страх, и мальчик заговорил. Вилли-гестаповец отослал солдата и, перебив мальчика — мало ли что тот сам наговорит! — стал донимать его вопросами. Он донимал, налетая, как оса, и жаля в незащищенное. Так, по-крайней мере, ему, допросчику, казалось. Но мальчик вопреки его ожиданию и не думал защищаться. Рыжебородый? Нет, не сват, не брат и не отец. Бывший начмил. Начмил? Начальник милиции. Какой милиции? А кто ж его знает. Сказал только, что начальник. И что всех его родных со света сживет, если он его не послушается. В чем? А в том, чтобы ему про карателей все собирать и сообщать. Ну, не про карателей. Это он оговорился. Про батальон, что в Погорельцах стоит (тут Вилли-гестаповец внутренне поежился. Мальчишка немало знал. При них как-никак давно крутится: печи топит, в казармах убирает…) Когда встречу назначил? А на послезавтра. Возле Старого дуба. Дуба, правда, давно нет — бурей свалило, но место, где он стоял, так и зовется — Старый дуб.
Первым побуждением Вилли-гестаповца было позвонить Шварцу, и он было взялся за ручку полевого телефона, но тут же передумал и оставил телефон в покое. Нет, он не станет прочесывать Погорельцы, чтобы поймать рыжебородого. Наоборот, он даст ему спокойно уйти из села. И даже позволит — да что там позволит! — прикажет офицерскому мальчику пойти на свидание с начальником к Старому дубу. А чтобы мальчик как-нибудь невзначай не заблудился или, не дай бог, лесные бродяги не причинили мальчику зла, даст ему эскорт из тех самых солдат, которых мальчик по ошибке назвал карателями. Не велика ошибка. Они, в конце концов, и есть каратели. То есть те, кто карает партизан за беды, чинимые ими воинам Адольфа Гитлера. О бедах, чинимых гитлеровцами советским людям, он как-то не задумывался.
Мальчика на все два дня — сегодняшний и завтрашний — заперли и, оберегая от партизан, приставили караул. Послезавтра — он знал это — каратели во главе с ним пойдут на партизан. Знал и вопреки прогнозу Вилли-гестаповца, который согласно своей теории «приговорил» его к трусости, ни капельки не боялся предстоящего похода. Да, он мог погибнуть, очутившись между двух огней, — а он точно знал, что будет именно два огня: тех, кто стреляет, и тех, кто отстреливается, — но ни капельки не боялся предстоящего похода. Наоборот, желал, чтобы то, что было задумано, поскорее сбылось и родное село не шипело бы ему вслед по-змеиному, называя фашистским холуем и предателем.
Сидя взаперти, ему было что вспомнить. Вот он еще совсем маленький, первоклашечка. В школьном зале дают концерт. На сцене хрупкая, как стебелек ромашки, и такая же, от волос, беленькая, как ромашка, девочка. Она стоит в глубине сцены в комсомольской гимнастерке с портупеей через плечо и, играя чью-то роль, бросает в школьный зал гневные слова о том, что ничего на свете не боится и, если Родина прикажет, пойдет за нее на штыки.