Первой оправилась от смущения секретарь.
— Ты ведь комсомолец, — сказала она почти ласково. — Почему же к нам не пришел?
Она смотрела на Митю, ожидая ответа, но Митя мялся, уводя глаза, и молчал. Вступил дядя Шура.
— Потому, — сказал он каким-то будничным голосом, — что Митя Перышкин не верил в нашу дружбу…
Секретарь Зина вспылила.
— Комсомолец сам должен… — начала она, сверля дядю Шуру и всех нас твердым, как алмаз, взглядом, не дядя Шура не дал ей договорить.
— Комсомолец многое должен, — миролюбиво перебил он секретаря Зину. — А еще больше мы с тобой должны… Ну а резолюция этому делу такая: за службу — спасибо и всем — по домам.
— Как это по домам!.. — бухнул Груша. — А шишки?
Ну и настырный! Дались ему эти шишки. Были они — не были… Теперь, когда все выяснилось, какое это имеет значение? Потом, можно всегда оправдаться пословицей: «Лес рубят — щепки летят».
— Лес рубят, — сказал дядя Шура, — щепки летят!
— Не было щепок!.. — в забвении выпалил Груша. Мы хохотнули, и он спохватился: — Шишек!.. Не было шишек!.. Врет Кануров!..
— Не было! — вдруг прорезался Митя, и мы все, опешив, уставились на говорившего. Уж не долг ли он платит нам? Мы за него на Канурова, а он за нас на него же. Мол, точно, врет Кануров. Не было фонарей. А раз не было, то и взыскивать не за что…
— Были, — сказал я, жалея Митю. — Были фонари. Мы сами их видели.
— А кто повесил? — оживился вдруг Митя. — Вы думаете, они вот, ваши? — Он загадочно улыбнулся. — Не они, а сам Кануров! Сперва всем, а потом себе. А меня не было. Я убежал и спрятался. А все видел. Как он сперва им, а потом себе — по фонарю! Бац… бац… бац… И повесил!..
Секретарь Зина, хохоча, навалилась грудью на стол. Вачнадзе, смеясь, сыпала мелко-мелко, будто просо сеяла, Груша трубил, как саксофон, а мы — все остальные — подхохатывали ему, как флейты.
Так, смеясь, мы высыпали из училища на улицу, пронеслись по морозной Москве и, жужжа, как пчелы, веселым роем влетели в общежитие. Сами мы там не жили, но Кануров, как иногородний, жил.
Вот его комната. Я постучал и вошел. Пружины взвизгнули, и Кануров, увидев меня, свалил ноги с койки. Ладно бы ноги. А то и сапоги с ногами! Он в чем был, в том и спал, подложив под сапоги бушлат.
— Чего надо? — сонно спросил Кануров.
— Посмотреть… — протянул я.
— А чего смотреть? — зевнул Кануров. — Музей, что ли?
— Фонарь, — сказал я.
Сон, как пух, слетел с Канурова. Я ведь как-никак старший патруля. Может, поймали тех, на кого он жаловался?..
— Поймали? — с надеждой спросил Кануров.
— Всех до одного, — сказал я.
— Пошли! — сказал Кануров, хватая бушлат, — Мы им…
— А зачем ходить? — сказал я. — Они здесь.
— Где здесь? — опешил Кануров, машинально озираясь.
— Здесь, за дверью, — сказал я и крикнул: — Входи!
Пятеро в желтых безрукавках ввалились в комнату и уставились на Канурова, как на картину. Но Канурова трудно смутить.
— Поймали!.. — обрадовался он. — Они… Они самые… И приметы… Бэу, цвет желтый. — В голосе у Канурова смесь страха и злорадства. — А маски где, а? Сняли? Зря! В масках они хоть на людей были похожи, верно, а? — Кануров спрашивает у меня, но я молчу, потому что по пьесе сейчас не мой выход. Пятеро вдруг надвигаются на Канурова, и один из них говорит:
— А ты, Кануров, даже без маски не человек!
— Ты смотри на них! — петушится Кануров, приглашая меня в свидетели. — Они еще… еще… — голос у него становится все тоньше, тоньше и сходит на нет. Кануров наконец увидел Митю. Он стоял у входа в комнату и смело смотрел Канурову в лицо. Нет, не в лицо. Показалось! Не смело и не в лицо, а насмешливо и на кануровский фонарь, припудренный зубным порошком.
Кануров поймал его взгляд и, поняв, на что он нацелен, стыдливо прикрыл фонарь рукою. Но это было только началом его казни. Митя, наглядевшись, ткнул в Канурова пальцем и сказал:
— Фонарь!.. Сам себе!.. — и засмеялся, поддержанный всеми.
Вот когда до Канурова дошел смысл происходящего. Он ухмыльнулся, поиграл улыбкой, отступил к окну и оттуда, храбрясь, бросил в нашу сторону: