Выбрать главу

Говори, что знаешь...

Тяжелой поступью идет через зал доктор Ткач. Он идет, шумно и страшно задыхаясь, как тот старик из Сухуми. Следом идет тишина: все знают, что Королев спас его внучку. Случай был почти безнадежный. У Ткача дрожали руки, он не мог оперировать. Дмитрий Иванович взял нож у него из рук и сменил Бориса Львовича у операционного стола. Девочка выжила. Доктор Ткач долго стоит, не говоря ни слова.

- Мы ждем. Вы что, онемели? - спрашивает Прохорова.

- Я уверен... что суд разберется... и вынесет справедливый приговор... Надеюсь, что...

- Это не ответ, а уловка! - повышает голос Прохорова.

- Вы заодно с врагом! - кричит Ветлугина.

Как Дмитрий Иванович говорил о Прохоровой? "Она любит начальство и всегда лает в указанном направлении". Но о сестре Ветлугиной он говорил иначе: "Когда на операции нет моего друга Марии Петровны, я как без рук. Быстрота, находчивость, четкость - ну, прелесть!"

- Вы заодно с врагом! - повторяет Ветлугина. У нее красные, воспаленные веки, и губы пересохли.

- Я надеюсь... что суд... разберется, - говорит доктор Ткач.

Слово найдено, - в тоске думает Саша, - "суд разберется". Я надеюсь, что суд разберется. Она скажет: "Я согласна с Борисом Львовичем. Мы должны подождать, суд разберется". Ах, как бы хорошо вдруг открыть глаза и понять, что все это был сон. А если уйти? Вот встать и уйти, и все.

- Даже зонтика не захватила, - говорит доктор Филиппова. - Дождь прямо как из ведра.

Тяжело опираясь на палку, встает Аверин. Он был с Королевым на фронте. Он знает его, как себя. "Мы с Авериным пуд соли съели", - говорил Дмитрий Иванович.

Сейчас Аверин скажет что-нибудь такое, от чего все придут в себя. Очнутся. Вот сейчас он скажет: "Мы вместе воевали..."

- Я должен признать, что виноват перед своими товарищами, - говорит Аверин. - Это я вызвал Королева в нашу больницу. Я верил ему, как другу, а он оказался врагом...

Как бы хорошо проснуться, - в тоске думает Саша. Как бы хорошо проснуться и понять, что ничего этого не было. Вчера больная из третьей палаты сказала ей:

- Что вы такая скучная? Давно вижу: горюешь. А тыне горюй. Помни: это все облака... Вспомни, что было десять лет назад, - ведь прошло? И пять лет назад, и два года... Прошло. Проплыло. Говорю тебе: облака...

Да, и это пройдет. Проплывет, забудется. Облака... Нет, не забудется, не растает...

- Сестра Поливанова! Мы ждем, мы хотим услышать, что вы скажете.

Что она скажет? Что она скажет? Что бы она ни сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит, простит. "Суд разберется", - скажет она, больше ей ничего не остается...

Саша встает. Зачем-то проводит рукой по грязному подоконнику. Поднимает голову, встречается глазами с Авериным, с Прохоровой и говорит:

- Он не виноват. Я работала с ним и видела, как он с больными, как он с людьми. Я знаю: он ни в чем не виноват...

- Что ты делаешь, Саша?

- Как видишь: укладываю чемодан.

- Что это значит?

- Это значит, что я уезжаю. Меня уволили.

- То есть как уволили?

- Обыкновенно: взяли да и уволили. Предложили по

Дать заявление об уходе. Я, конечно, не подала. Зачем мне подавать? Я ни в чем не виновата. Ну вот. Тогда взяли и уволили.

Он не стал спрашивать, почему она ничего ему об этом не сказала. Он только спросил:

- Ну хорошо, все это очень горько, не спорю. Но причем же здесь чемодан?

- А при том, что в Москве мне теперь работы не найти. А раз так - я нашла ее на периферии. Мне помог Андрей Николаевич. Списался с одним своим товарищем. Он фельдшер на селе, и ему нужна медсестра. Я к нему и еду. Белоруссия. Село Ручьевка... Вот таким путем...

- Ты с ума сошла! - сказал он твердо. - Ты просто сошла с ума. Тебе помог Андрей Николаевич! Прекрасно. А я, дети - как ты собираешься поступить с нами?

- Очень просто. Дети пока будут здесь, с Анисьей Матвеевной. А Федю я возьму с собой, раз она не хочет, чтоб он оставался. Ну, а ты... Ты, я надеюсь, без меня не пропадешь...

- Саша, позволь. Нельзя же так... Это безумие, это глупость, ребячество!

Саша чуть отодвинула чемодан, положила руки на колени. Лицо ее не выражало ничего, кроме глубокой усталости.

- Ты сейчас сказал, Митя, что мы не дети. Это верно .И моя ошибка только в том, что я сразу не дала тебе свободы... Это так, кажется, называется: свобода. Разве дело в том, что мы продолжаем жить под одной крышей? Ты, наверно, делаешь это для детей. А разве им хорошо сейчас? Ты сам видишь, что тебе объяснять. Так вот, теперь ты свободен. А потом... Потом я заберу девочек.

- Прикажешь подавать заявление в "Вечерку"?

- Я об этом не думала. Но ты прав - все надо додумывать до конца. Вот именно: в "Вечерку"...

- Ты с ума сошла! Постарайся понять. Я давно уже знаю: я без тебя не могу. Что бы ни было, я не могу без тебя. В ту ночь, когда мы с Аней бегали по улицам, я думал - умру. Ты слышишь? Ты понимаешь? Я давно хочу с тобой поговорить, но ты стала как каменная, ты стала глухая. Я не могу без тебя. Ты слышишь?

Еще так недавно эти слова исцелили бы ее. Тогда боль была острой, и от этих слов, наверно, утихла бы. Сейчас она была тупой, постоянной, и ничто не могло ее излечить, даже эти слова. Может, он прав, и это нелепость, ребячество, что она уезжает. Может быть...

- Ты понимаешь? - снова донеслось до нее.

- Я понимаю только одно: без тебя мне легче. Вот это одно я только понимаю, и, может, это к лучшему, что меня уволили. Хочешь не хочешь, надо уезжать.

- Но мне так невозможно. Я без тебя не могу!

- А я могу...

Голос ее звучал устало, руки были опущены, и угасший взгляд устало повторял: "А я могу. Без тебя. Без любви. Без всего".

"Мои дорогие!

Ну вот я и устроилась на новом месте. И сейчас расскажу вам, как все было. От Гомеля до Чернолесья мы с Федей ехали на автобусе, в Чернолесье нас встретил заведующий медпунктом фельдшер Стеклов и отвез в Ручьевку. Забегая вперед, скажу, что мне повезло. Он очень умный человек, очень настойчивый и свое дело знает хорошо. Мне есть чему у него поучиться. Тут говорят, что, если Ручьевка чего добивается для своего медпункта, так только потому, что Сергей Антонович не дает начальству ни отдыха ни срока и спуску никому не дает. Недавно сельсовет решил занять баню под молочный пункт: он поднял шум, дошел до обкома, а баню отстоял.

Сергей Антонович рос с Андреем Николаевичем в одном детском доме. Он все говорил, чтоб мы с Федей остановились у него. Но я попросила отвести меня в правление колхоза. Председатель здесь очень хороший. Он здесь вырос, здесь окончил школу. Отсюда ушел на фронт, сюда вернулся, отвоевавшись. У него нет одной руки, потерял на фронте...

И вот мы сидим с Федей на чемодане, а председатель и Сергей Антонович раздумывают, у кого бы нас поселить. И тут вошла Варя Ганюк. Лицо открытое, лоб большой, как я люблю. Говорит быстро, приветливо. Так вот, зашла она в правление, посмотрела на нас с Федей. Выспросила - откуда? Почему из дому уехала? (Я не стала говорить про увольнение, я просто сказала - так уж получилось.) А Федя кто - сын? Я сказала: племянник. И вдруг она говорит: "Пойдем ко мне жить. Будешь платить полторы сотни. За еду платить отдельно, если вы, конечно, согласны кушать с нами".

С этой минуты я боялась только одного: как бы она не раздумала. Но Варя тут же подхватила чемодан, я вскинула на плечи рюкзак, Федю мы взяли с двух сторон за руки. И пошли на край села в Барину избу. У Вари муж тихий, покладистый, зовут Николай. Он становится словоохотлив, только когда выпьет. Тогда он начинает командовать, покрикивать на Варю и дочку, а Варя его слушает и, посмеиваясь, делает, как он велит... Барина дочка Оля - очень хорошая, в мать: ласковая и быстрая. Она тоже зеленоглазая и светловолосая. Тут все светлоглазые и светловолосые, недаром белорусы. Оле десять лет. Ты бы с ней подружилась, Катенька. Оля учится во вторую смену. Когда она уходит, Федя остается дома один. Он привык: рисует, строит дома из кубиков. А то выйдет к калитке и ждет, ждет, пока кто-нибудь не вернется домой.