Под землей царил непрерывный шум и гул, можно было подумать, рычит и гудит сама гора. На самом деле — это шла работа. Подземелье становилось городом.
“В земляных работах, как в нейрохирургии: что упущено сразу, то упущено навсегда”, - такую память оставила о себе бухта Голландия, не считая ломящей боли в спине, потому что даже закаленному человеку тяжко проводить день за днем, согнувшись. Бывали, конечно, в практике Алексея Петровича, операционные и похуже. Когда в Империалистическую командование вслед за французами решило устроить их в блиндажах, поближе к передовой (французы к тому времени от этой затеи отказались, но пока новые руководства перевели…), там потолок был еще ниже, а воздуха в чаду керосиновых ламп и парах эфира еще меньше. Но одно дело сносить такие условия в двадцать два года, и совсем другое — в сорок пять.
Однако, стоило признать: то, что безнадежно упустили в бухте, где ничего кроме электричества не удалось заставить работать, даже с огромным трудом подведенный водопровод, в Инкермане учли с запасом. Под землю уходил не только госпиталь, огромный, каких Огневу ни в одной из трех пережитых им войн не приходилось видеть, под землю уходил завод, мастерские, общежития, даже школа. И если вспомнить в Инкермане слова Пирогова о том, что в военное время врачу следует действовать сначала административно, а потом хирургически, то здесь стоило бы добавить еще одно: сначала, товарищи, все-таки столярно. И только потом — административно.
В будущих палатах визжали пилы и стучал молоток. Пахло как на стройке — опилками, известкой, краской. Но вентиляция не подводила, той духоты, что в бухте, не было.
— И все-таки, мне сложно поверить, что это, — пухлая женская рука картинным жестом обвела белые стены, — наша операционная. — Кто бы мне сказал хотя бы полгода назад, что мы вот так будем работать… Ну что же, наполовину уже готово.
Невысокая черноволосая женщина лет тридцати еще раз оглядела фронт работ. В ее глазах, тоже черных и очень глубоких, читалось понятное удивление гражданского врача, лишь вчера ставшего военным, и то пока только наполовину. Последнее можно было толковать и в прямом смысле: она была в форменной юбке и сапогах, но в гражданской белой кофточке в горошек. Вероятно, на складе просто не отыскалось гимнастерки на такую выдающуюся фигуру.
— Что же, коллега, — Алексей Петрович улыбнулся ей. — Мы не Фолькманы, но придется привыкать.
— Фолькман? — возразила она голосом неожиданно глубоким, звучным, почти оперным. — Это тот, кто грозился при должной антисептике оперировать хоть в вокзальной уборной? Да он бы здесь проглотил бы свою фамильную ложку! Но поскольку мы действительно не Фолькманы, просто берем в руки тряпку. И прошу товарищей учесть, — последнее относилось к электрикам, трудившимся над закреплением бестеневой лампы, — если вы ее опять повесите неправильно, опять заставлю переделывать!
В ее голосе сразу прорезались начальственные нотки, выдающие если не главврача, то как минимум завотделением. Командовать и работать у нее выходило одинаково хорошо и быстро. Доводя до требуемой, совершенной в ее понимании, свирепой чистоты полы и стены, она успевала еще раздавать указания девушкам-сестрам и присматривать за электриками:
— Товарищи, с лампой, учтите, я все вижу!
— Видит, — шепотом подтвердил электрик постарше, — Микол, дай отвертку. У ней глаза на затылке. В мае как мы у них в отделении лампу вешали, душу вынула.
— И слышу! Надеюсь, вы с того раза не забыли, под каким углом ее крепить.
Чистота наконец была сочтена приемлемой, электрики отправились в щитовую, подключать операционную. Грозу электриков звали Наталья Максимовна Колесник, хирург с опытом, но совершенно гражданским. В армию поступила добровольцем, звания своего (“признаю, виновата, товарищ командир”) даже не помнит, поскольку обучением их пополнения почти не занимались, а сама понимает только в морских.
— Моя специальность войне совершенно противоположна. Десять лет я помогала людям появиться на свет. Наш роддом эвакуировался еще месяц назад, но я не могла. Я — жена моряка, и я не имела права.
Она рассказывала много и с удовольствием. С одной стороны, очевидно, ей было приятно ввести нового человека в курс дела, с другой — наконец самой выговориться старшему товарищу, рассказать то, чего не обсудишь с подчиненными.