Часто рано утром раздавался телефонный звонок: «Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене».
Я говорила «спасибо» и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем и временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он очень огорчился, чуть не до слез: «Ребята, прогон прошел плохо… очень плохо! — Затем большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа. — Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!»
И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, участием.
…Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла «Восемнадцатый верблюд» и из-за этого не смогла поехать на похороны Папанова. Потрясенные случившимся, мы не сумели даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву проводить в последний путь великого артиста.
Из-за растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший сорок лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом.
Гастроли в Риге продолжались. Я из наших актеров ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы разделился по спектаклям.
Четырнадцатого августа, вернувшись с вечернего представления, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам:
— А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию?
— Как?!
В последнем акте «Женитьбы Фигаро», почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: «Вон в ту?» — «Вон в эту…» — отвечает Фигаро. Андрей, Фигаро, вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту постояв, зашатался. Александр Ширвиндт — Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко: «Занавес!» Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова, увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла ее в свои руки. Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: «Голова… очень болит голова…»
Вызвали врачей, дали нитроглицерин, приехала неотложка, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда.
По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти Миронова, говорил потом, что, открыв его глаза, увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни…
Но это я узнала позже. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация — это естественная забота, что все не так страшно, не может быть так страшно!
Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то неспокойно! Не может же быть…
Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать — что с Андреем?