Прошло больше года. Одичавший сад медленно оживал весной, зарастал травой и новыми побегами летом, уныло мок осенними днями. Но тоска и угрюмость уже не так давили старый особняк. Зимой деревья черными силуэтами выделялись на белом снегу. А когда опять пришла весна, старик обрезал несколько яблонь, начал понемногу расчищать заросли. Весной дочка родила второго сына, как близнеца похожего на первого. Старик помнил, будто ему слышались весной чьи-то шаги, а летом словно кто-то стучал в окно — может, ветка груши. Он ни разу не видел Толика, не знал, когда он бывал у них. Он уже ясно видел в дочери ее мать — ее черты, ее силу. Старик знал, чем больше скрывает женщина от всего мира, тем больше раскрывает она одному, в котором для нее весь мир. Такие женщины умеют любить так сильно, что это поддерживает их в любой беде, в любом несчастье; теперь он уже не боялся умереть и оставить дочь одну. Он понял, что там, где когда-то у него опустились руки, победила скрытая женская сила, та самая, что осталась дочке в наследство от матери. Старик успокоился, начал понемногу стареть. Жизнь шла своим чередом. Внуки росли, все приходило в привычные человеческие формы забот, огорчений, радостей, больших и малых дел. Старший уже ходил в школу. Старику хотелось заниматься с ним, он взялся за латынь, но потом перестал, потому что понял: как когда-то ему, босоногому мальчишке, зачарованному звуками органа в костеле, не дано было прожить жизнь в этом городке, так и внуку, наверное, суждено «ходить по межгороду», лихо крутить баранку и весело показывать глазами случайной пассажирке на надпись против сиденья: «Девушка, почему вы молчите?» Младшего дочка брала с собой на работу. Старик сидел с ним, только когда она ходила в нарсуд, подрабатывать машинисткой. Иногда у нее ни с того ни с сего появлялись деньги, старик думал — от Толика.
Толика они однажды встретили на высоких ступеньках мебельного магазина. Все трое смутились. Толик давно уже работал на «межгороде», много зарабатывал, построил дом, женился. Женщина в малиновом пальто, одной рукой помогая продавцу вытаскивать собранное трюмо, другой приоткрыла тяжелую стеклянную дверь и крикнула: «Ну что стал, разинул рот, иди тащи», — и Толик торопливо побежал. Они погрузили трюмо на машину и уехали. Дочь поспешила в магазин, старик ничего не говорил, он ведь все понимал. Старику уже было за восемьдесят. Он по-прежнему чувствовал себя одиноким. Хотя больше не ходил по мокрому саду и не шептал: «Vae soli», — стоя у окна, но одиночество, словно тень, осталось.
«Многие топят это в водке или вине, не знаю, я почти совсем не пью, может, это и плохо», — говорил он мне, когда мы сидели с ним на веранде. Была осень, на улице начинало темнеть, старик поглядывал на часы. «Сегодня придет совсем поздно, — продолжал он рассказывать, — скажет, что задержалась. Сегодня пятница. Толик возвращается из рейса, она прячется на повороте, чтобы мельком увидеть его в кабине. Каждую пятницу, потом как на крыльях. Вся в мать…»
Через много лет мне опять случилось быть в городе. Особняк по-прежнему стоял на знакомой улице. Вместо деревянного забора была натянута проволочная сетка. Дорожка, когда-то поросшая мхом, залита бетоном. Я прошел по ней, словно чувствуя неровности плоских камней, вместо сада по обе стороны аккуратно расположились грядки клубники и шеренги кустов смородины. Двери открыла немолодая женщина. Да, старик давно умер. Дочка уехала, ее забрал сын — какой-то профессор или ученый. Если они нужны, адрес можно спросить у другого сына, он работает здесь, в автобазе. Этим вторым сыном хозяйка была недовольна, войти она не приглашала, а мне хотелось заглянуть на веранду, посмотреть, цел ли столик, за которым мы часто сидели со старым адвокатом. «Хотя откуда же ему быть целым, — думал я, уже выходя на улицу. — Другие люди, другая жизнь, другая мебель».
Еще раз глянул на особняк — он остался таким же, как и был, под вечной черепичной крышей, даже пятна плюща, казалось, не изменили своих очертаний.