В коридорах было светло и зелено. На окнах пышно цвели герани, темнолистые фикусы, кудрявые вьюнки. Звонко отдавались шаги — в самом конце длинного коридора, где, помнится, была библиотека. Иногда часто выстукивали женские каблучки. Озабоченные лица. Углубленные в себя взгляды. Соломея уважала такие лица и их сосредоточенность. Не хотела врываться в чужие мысли со своими заботами. Пусть размышляют. Пусть вдумываются. Она сама разберется, где этот, нужный ей, кабинет. Бориса Николаевича кабинет… А вот и он — на нем четкая надпись: «Заместитель директора института. Приемные часы от 14.00 до 17.00». Все, значит, в порядке.
Вошла в приемную. Секретарша любезно спросила — по какому делу? Пододвинула ей стул и снова уселась за пишущую машинку. Дверь кабинета Бориса Николаевича была приоткрыта. Там шел громкий разговор. Спиной к Соломее перед столом Бориса стоял тучный мужчина с гривой седых волос. Когда он повернул голову — над очками встопорщились кустистые брови, — Соломея сразу узнала его. Это академик Кучеренко. Он был еще в плену у своих мыслей и продолжал в чем-то возражать своему собеседнику. Басовитый, рокочущий голос убеждал Кучеренко, что именно он должен дать какую-то рецензию. Соломея встрепенулась. Борис!.. Столько лет она не видела его, не хотела видеть. А сейчас… Нет, она не испытывает никакой ненависти или отвращения к нему… Голос такой же — уверенный и ласковый. И сам он, кажется, почти такой, каким был когда-то. Очки. Подтянут, белый воротничок, галстук так же аккуратно завязан. Только залысины стали больше. И чуть отвисли щеки…
— Вы понимаете, почему это больше всего подходит вам? Вы лучше всех ориентируетесь в этом вопросе. И бесспорный авторитет. — Борис Николаевич взял Кучеренко под руку, и они вдвоем прошлись по ковру кабинета. Секретарша перестала стучать на машинке, выжидающе листала какие-то бумаги. — Но я должен предупредить — эту рецензию нужно дать как можно скорее. Я знаю, Озерный не из таких, что мирно принял бы вашу оценку. Он еще будет воевать — долго и упорно. Но не вам говорить о мужестве ученого и общественном долге, Иван Дмитриевич! Ведь наш институт изучает историю культуры. А культура нынче стала и одним из главных объектов, и оружием в идеологической борьбе. Чувствуете всю важность дела?
— Спасибо за доверие. Но… Знаете, меня настораживает одно обстоятельство… — Кучеренко легонько высвободился из-под руки Медунки и сурово блеснул своими большими глазами из-под очков. — Поскольку вы заговорили уже о гражданском долге, о борьбе и тому подобном, скажу… — он предостерегающе поднял палец. — В данном вопросе у меня нет уверенности, что мы должны дать именно такую — отрицательную — оценку этой работе Озерного.
— Уверенности? Дорогой Иван Дмитриевич… — Медунка искренне и широко улыбнулся. — Речь идет не столько о понимании сути дела, сколько о требованиях времени. В этом главное! Я должен сказать, что писания Озерного вряд ли получат одобрение… И значит, вы понимаете…
Кучеренко и Медунка уже стояли у двери, собираясь выйти из кабинета.
— Я подумаю, — проговорил наконец Кучеренко и решительно шагнул через порог. — Хотя, говоря по правде, я лично симпатизирую Павлу Озерному. Он талантливый человек, пусть и увлекающийся, и с ним вы тогда, говоря деликатно, обошлись несправедливо. Его место здесь, среди нас. Я это всегда говорил. Главное — истина, объективная, принципиальная, единственная. Я только с этой позиции могу написать. Если вы ожидаете чего-то другого, то глубоко ошибаетесь. Я не собираюсь лицемерить. Моя седина этого не позволит. — Иван Дмитриевич Кучеренко покраснел от возмущения.
— Ну что вы так рассердились, — легонько прикоснулся к его плечу Медунка. — Я ведь не говорю, что вы должны непременно отбросить или решительно осудить Озерного. Пусть еще поработает, подумает, взвесит. Вас он послушается. Торопиться не нужно. Это необходимо для общего блага, для добра.
Кучеренко вдруг сорвал очки и, сдерживая гнев, глухо выдавил:
— Гм… для блага… Конечно, добро и зло — вещи реальные. Но кто сказал, что Озерный — это зло? — Он повысил голос. — Простите, но мне становится страшно, когда я слышу, как кто-то один или каждый из нас по-своему берется устанавливать, где добро, а где зло. Есть одно мерило. Иначе им может стать грубая или деспотически-корыстная сила, друг мой. Вот так когда-то и Ольшанского считали ненужным, а теперь — и премия его вам!..