Выбрать главу

Степан Степанович сердито швырнул сигарету, резко поднялся. За кого они его принимают? Его, который этими руками поднял из развалин город, строил школы, дворцы культуры, больницы, библиотеки, типографии, железные дороги? Который окропил эту землю своей кровью и потом все делал для тех, кто пришел после и теперь пишет статьи и фельетоны? Чтобы он сам себя опозорил?

Губы Лозового задрожали, в глазах перекатывались тени. Схватил сигарету, закурил. Дробышев тоже потянулся за сигаретой. Каждый думал по-своему об одном и том же.

Лозовой: хотите поправить дело, — пожалуйста, пропади оно пропадом. Он устроит Маковея на лучшую работу в областном центре; согласен помочь Батуре и еще там кому-нибудь… В конце концов — покорно примет любое взыскание. Ничего не боится тот, кто прошел войну, кто не раз смотрел в глаза смерти. Всю жизнь он старался делать добро людям, за ошибки сам и расплачивается. Но чтобы так, генерал?..

Дробышев: был ты, Степан, забиякой, таким и остался. Давал я тебе медали и ордена за твое мужество, за умение… Да куда! Какой-то черт всегда толкал тебя в историю. Да, да, надо во всем, даже в самом малом, быть справедливым до конца. Надо иметь мужество признать свою вину, если уверен, что это так. Хорошо демонстрировать свою отвагу и силу воли там, где ты перед всеми предстаешь героем. А ты найди в себе мужество признать перед всеми свою собственную вину, покаяться перед обиженным тобой человеком. Казалось бы, чего проще! Но проклятая гордыня мешает, вскормленная годами привычка слышать только похвалы, снизу, сбоку, сверху, — отсюда представление о неоспоримости, непогрешимости собственной персоны, боязнь стать ниже того, кто выше духом. Вот так и теряется грань, где достоинство переходит в гордость, а воля — в своеволие.

— Боишься? — Дробышев поднял глаза.

— Просто не хочу.

— А я думал, ты сильный, Степан.

— Такой, как есть.

— Сумей сломить свою амбицию.

— Это несерьезно, Георгий Николаевич, — Лозовой встал.

— Ну, понятно, человеческая судьба — пустяк, из-за которого не стоит копья ломать! А надо бы с людьми — по-людски. — Глаза Дробышева сверкнули.

— Мне это… трудно.

— Ну да, трудная должность на земле — быть человеком!.. — согласился генерал.

Дробышев поднялся. Растерянно поморгал глазами, Медленно покачиваясь из стороны в сторону, тяжело зашагал к двери.

— Будьте здоровы, Степан Степанович, — как бы небрежно коснулся пальцами козырька.

— Спасибо, что зашли, — голос у Лозового сухой, приглушенный.

Дробышев обернулся, поспешно пожал ему руку, пробежал глазами по носкам модных ботинок Лозового. «Трус ты, Степан!» — мелькнула у него мысль.

Мгновения, пока они сделали несколько шагов к двери, настолько отдалили их друг от друга, что обоим показалось, будто их судьбы шли всегда разными путями.

Проводив Дробышева до коридора, Степан Степанович тронул за локоть секретаршу:

— Чаю, Нинель Сергеевна! Крепенького!

Старался держаться весело, как и подобает после встречи с фронтовым товарищем.

И вскоре открылась дверь. Зная по опыту, что секретарши всегда посвящены в самые неприятные дела своих шефов, хотя им никогда не говорят о них, Лозовой следил за лицом и движениями Нинели Сергеевны. Конечно же она старалась делать вид, что ей ничего не известно. Поставив чай на стол, тотчас удалилась. И, глядя на этот чай, Лозовой уже вдогонку ей сказал спасибо. Он вдруг понял всю неестественность своего поведения: если это был фронтовой товарищ, то почему же не угостил его хотя бы чаем?! Такого не скроешь от Нинели Сергеевны!.. Да ведь и Дробышев слышал из коридора, как он фальшивил: «Чаю!.. Крепенького!..»

Прежняя уверенность в себе мгновенно пропала, на душе стало тоскливо. Вот тебе и маленькая частность! Казалось бы, что она значит по сравнению с основным делом? Но чем дольше живешь, чем большего достигаешь, тем сильнее чувствуешь, что жизнь все строже, все требовательнее к тебе. И куда идти дальше — к себе или от себя? Выбирать тебе самому… Когда он вызвал Нинель Сергеевну и попросил связать с Заречьем, с райкомом партии, она ничуть не удивилась ни этой просьбе, ни тому, что нетронутым остался чай.

Взяв трубку, старался говорить спокойно. Хотите вернуть Маковея во Вторую школу? Ну что ж, пусть остается директором, хотя он предлагал Маковею лучший вариант… Да, это было бы воспринято не иначе как стремление выпутаться достойно. Но достойнее будет, если все станет на свои места… Если это будет воспринято как извинение, то пусть так и воспринимается…

Зоряна вернулась в Подольск другою, словно бы присмиревшей, притихшей. Она и верила и не верила в то, что полюбила по-настоящему. Не могла уже увлекаться, как прежде, — от нечего делать, — не искала в этом развлечений. Все, что до сих пор жило в душе, казалось шатким, ненадежным. Она напоминала человека, который после долгого, трудного плавания сошел наконец на берег, — еще качалась перед глазами земля, и все представлялось зыбким. Однако теперь она твердо знала, что это — ее берег, прочный, скалистый, могучий…