Выбрать главу

— Швейцар! — крикнул Михайло. — Гасите свет — и все по койкам!

Бессараб повернул выключатель и, как был в одежде, бросился под одеяло. Скрипнула дверь, и, постояв на пороге, швейцар, хрипловато чертыхнувшись, заскользил по стене пальцами, нащупывая выключатель. Когда зажегся свет, швейцар увидел разбитое и обрызганное чернилами окно, а в проходах меж койками — подушки. В воздухе еще носился пух, а на полу лежали перья, будто здесь ощипывали кур.

Тяжко вздохнув, швейцар всплеснул ладонями:

— Содом и гоморра! Двадцать лет служу здесь, но ничего подобного не видел! — вскричал он. — Спящими притворяетесь, разбойники? И это вы — будущие педагоги? Матерь божья! Да вы же все как один фулиганы!

Он подошел к койке Бессараба и почти по-отцовски ласково проговорил:

— И ты, сыночек, спишь! Я тебя спрашиваю, цыган!

Микола не шевельнулся. Он не знал, что из-под одеяла выглядывали его ноги в запыленных туфлях.

Швейцар стянул с него одеяло. Микола сел на койке, недовольно сказал:

— Что вы делаете? Почему спать не даете?

— Ты и дома в обувке спал? — спросил швейцар.

— Какое ваше дело? Ваша власть не распространяется дальше вестибюля.

— Не распространяется? — зловеще переспросил старик, и мясистое его лицо побагровело. — Ты завтра об этом ректору скажешь. Отныне я с вами панькаться не буду. Шляетесь чуть ли не до утра, в два часа ночи в дверь грохаете, поднимая гармидер на весь проспект. А есть приказ: после двенадцати никого в корпус не впускать. Теперь вы у меня попляшете под дверью…

— Не имеете такого права, — робко возразил Бессараб.

— Попробуй опоздать завтра — узнаешь, имею право или нет, — пообещал швейцар, еще раз окинул взглядом зал, осуждающе покачал головой и, проговорив: — Чистой воды фулиганы, — вышел.

Общежитие ожило снова. Хлопцы с шумом начали подбирать свои подушки, а Добреля укорял Бессараба:

— По-хорошему просили — гаси свет. Теперь тебе придется краснеть перед ректором.

— Перед ректором, перед ректором! — сердито передразнил его Микола, расшнуровывая туфли. — Сперва научись вести себя по-человечески. Швейцар моей фамилии не знает, хотя ты, хан, можешь и продать.

— Я не твоего цыганского рода и таким, как ты, барахлом не торгую, — огрызнулся Добреля. — А тебя швейцар и без фамилии ни с кем не перепутает…

Уже после первого часа ночи, когда жильцы спортзала снова легли спать и погасили свет, из вестибюля донесся приглушенный стук, за ним — строгий голос швейцара:

— Хоть головой о двери — не впущу!

— Братцы! — крикнул Добреля. — Андрей вернулся. Это его старик не впускает.

— Пусть не шляется по ночам твой дружок, — послышалось в ответ из темноты.

— Так нельзя, хлопцы! — убеждал Матвей. — А завтра кому-то из нас придется… Только же вчера вам пояснял военрук, что такое взаимовыручка в бою.

— Не скули, Матюша! — отозвался Бессараб. — Договорились же проучить Андрея. Пусть погарцует под дверью. Дед только с виду грозный. Потешится и сменит гнев на милость.

На этот раз швейцар выдержал характер: не открыл дверь.

Высоко в небе разгуливал месяц, щедро заливая сонный город серебристым светом. Когда Жежеря, взобравшись на карниз и заслонив своей массивной фигурой оконный проем, постучал в окно и глухо воззвал: «Хлопцы, откройте!» — Бессараб подступил к окну, ответил:

— Ты кто? Воришка?

— Ты что — не узнаешь? Жежеря я.

— У нас все дома.

— Как все? Меня же нету.

— Сказано тебе: все нормальные — на месте. Не мешай спать, иначе позову швейцара. У него дробовик солью заряжен.

— Хватит, Микола. Открывай поскорей, здесь карниз узкий, вот-вот сорвусь.

В это же мгновенье он спрыгнул на землю. Когда силуэт Андрея снова замаячил в окне, голос его зазвучал яснее:

— Матюша! Проснись же наконец!

В сумерках зала послышалась возня: хлопцы придерживали Добрелю.

— Матюша твой спит и золотые сны видит. Не буди его.

— Не сплю я, Андрей! — вырываясь из крепких объятий двух литфаковцев, отозвался Добреля. — Не сплю, но подойти не могу к окну.

— Что ты городишь, Матюша? — допытывался Андрей. — Как это не можешь? Бросать товарища в беде аморально.

— Ты смотри — моралист нашелся!

— Пусть лучше свое стихотворение продекламирует!

— То, что любимой посвятил!

— Я стихов не пишу, хлопцы, — уверял Андрей. — Христом-богом клянусь — такой грех за мной не водится.

— А в чем грешен?

— В том, что считал вас гуманистами. Думал: каждый, кто на гуманитарный поступает, — человеколюбец. Каюсь. И еще грех имею: считал Матюшу своим другом. Боже мой, кого я пригрел на своей честной груди.