Он плакал не по-мужски. Это не были скупые, мужественные слезы. Они текли ручьями, и все его тело вздрагивало. К тому моменту, когда мы пересекли лужайку и сели на складные стулья рядом с маленьким прямоугольным углублением в земле, Джек уже рыдал. Когда в могилу начали опускать простой белый гробик с золочеными ручками — такой крошечный, такой легкий, что я запросто могла бы взять его на руки и прижать к груди, — он взвыл. Сила и искренность его горя смутили окружающих — родных и друзей, коллег и подчиненных. Женщины начали плакать, мужчины неловко переминались с ноги на ногу. А потом случилось нечто странное. Словно в ответ на рыдания Джека, мои набухшие груди начали сочиться молоком. Молоко текло сквозь бинты, сквозь лифчик и бессмысленно мочило мой черный свитер.
Когда мне показалось, что больше я не выдержу, когда я уже не сомневалась, что сейчас развернусь и убегу, Уильям бросился к отцу и обхватил его колени.
— Папочка, не плачь. Папочка, не плачь.
— О Господи. — Джек поднял Уильяма и принялся раскачиваться туда-сюда, прижимая к себе сына. — Папе грустно, Уилл. Папе очень грустно.
— Не грусти, папа. Я тебя люблю. Я тебя очень люблю.
— …Только самые ортодоксальные раввины полагают, что двухдневный ребенок — это не человек, — говорю я Уильяму теперь, стараясь проявлять терпение. Я помню, как он утешал Джека. — А мы реформаты. Иудеи-реформаты знают, что дети становятся людьми с момента своего рождения.
Уильям задумывается и пьет какао.
— Наверное, я ортодокс, — говорит он.
— Нет, — я испытываю пугающе сильное желание ударить его. — Ты даже не настоящий иудей. Чтобы быть иудеем, нужно иметь мать-иудейку. А твоя мать протестантка.
— Я наполовину протестант, наполовину ортодоксальный иудей.
— Идем, — говорю я.
Дождь прекратился. Я поднимаю руку и немедленно останавливаю такси. Бог моего пасынка, наполовину протестанта, наполовину ортодоксального иудея, сотворил вполне аутентичное чудо.
Я открываю дверцу и начинаю пристраивать детскую подушку.
— Я не хочу сидеть в детском креслице, — заявляет Уильям.
— Это не детское креслице.
Я вдруг с огромным облегчением понимаю: мне абсолютно все равно, будет ли этот ребенок сидеть на своей чертовой подушке, пристегнутый пятью ремнями, или будет болтаться по всему заднему сиденью, точно лотерейный шар в барабане.
— Откройте багажник, — говорю я таксисту. Засовываю туда подушку, рядом со старым одеялом и коробкой сигнальных ракет.
— Залезай в машину, — приказываю я.
У Уильяма глаза лезут на лоб.
— Залезай.
— Без подушки?
— Что, внезапно она тебе понадобилась?
— Нет, нет!
Уильям так счастлив, что с трудом сдерживается. Он крутится на сиденье, становится на коленки и смотрит в заднее стекло. Он комментирует происходящее — вот мы проехали мимо клена, вот женщина с большой серой собакой. Наверное, это русская борзая. Тем временем я сижу, плотно сжав губы, — иначе я прикажу таксисту остановиться и устрою Уильяма на безопасной подушке, где ему и надлежит сидеть.
Когда мы останавливаемся возле дома и Иван открывает дверцу такси, Уильям выскакивает из машины.
— Мне больше не нужна моя подушка! — провозглашает он.
— Отлично, молодой человек, — говорит Иван, лохматя ему волосы рукой в перчатке.
Когда мы едем в лифте, я предупреждаю:
— Уильям, если ты расскажешь кому-нибудь, что я позволила тебе ехать без подушки, ты снова на ней окажешься. Я заставлю тебя ездить на подушке, пока тебе не стукнет тридцать.
— Это невозможно, — отвечает Уильям. — Максимальный вес — шестьдесят фунтов.
— Ничего страшного, — заявляю я. — Ты худенький. Пройдет немало времени, прежде чем ты наберешь шестьдесят фунтов. Это случится лишь через много лет.
Уильям задумывается. Когда я отпираю дверь, он произносит с хитрющей улыбкой:
— Я никому не скажу.
Глава 11
Каролина звонит следующим вечером. Я понимаю, что это она, как только слышу звонок. Потому что уже десять, и она единственная, кто звонит так поздно, не считая Саймона. Но сегодня четверг, а по четвергам Саймон дежурит в хосписе. Хотя Саймон альтруист, он делает это не по доброте душевной, а для того, чтобы знакомиться с мужчинами. Разумеется, не с пациентами — Саймон не псих. Он просто считает, что если проработает в хосписе достаточно долго, то однажды встретит привлекательного парня, который утешит его в горе. Джек моется, когда звонит телефон, и я хочу включить автоответчик. Но я ненавижу получать сообщения от Каролины. Сначала раздается гудок, потом Каролина выдерживает долгую паузу и наконец, не называясь и без всякого вступления, говорит: «Джек, перезвони немедленно». Разумеется, мы узнаём ее по голосу, но неужели так трудно сказать: «Это Каролина»? Я понимаю, ей больно сознавать мое присутствие в доме ее бывшего мужа, но меня крайне раздражает, что она ведет себя так, будто Джек — единственный на свете владелец автоответчика. А еще больше раздражает, что ничего срочного на самом деле нет. Джек каждый раз немедленно перезванивает и убеждается, что все в порядке.