Выбрать главу

— Что теперь Ивану-то Романычу скажем? Он ведь не похвалит, нет.

А Любаша и сама знала, что не похвалит. За что ему теперь Любашу хвалить? Не за что.

Она села на скамейку, вздохнула, но бабушка сказала:

— Вздыхать нечего, берись за дело. Аханьем да воздыханием беды не исправить.

И Любаша принялась за дело, да только теперь у неё всё валилось из рук. Стала доставать из корзины соль — чуть не опрокинула банку. Стала вынимать спички из коробка — спички рассыпала.

— Сама управлюсь. Ладно… — махнула бабушка и сама растопила печку, сама поставила картошку на огонь, сама принялась резать на сковородку розовое, крепкое сало.

А Любаша прислушивалась к гулу комбайнов, думала об одном: «Вот придут сейчас комбайнеры, придёт Иван Романыч, про всё узнает и сразу скажет: „Ну, ясно-понятно! Никакая ты не Любовь Николаевна, а как была чижиком, так чижиком и осталась. У тебя только и умения, что государственные вёдра топить!“ Он прямо так скажет — государственные! — как сказал шофёру Петеньке про буханки».

И наверняка так же вот потом нахмурится и замолчит, и куда ей, Любаше, тогда деваться? Хоть пешком уходи обратно в село…

Но в селе, наверное, всем известно, что Любаша уехала с бабушкой кормить комбайнеров. И конечно, кто-нибудь да там и спросит: «Ну как? Накормила? Съездила?» И это будет уже совсем великая-превеликая стыдобушка.

Она поглядела в ту сторону, куда убегала дорога.

Там, за жарким полем, стоял хмурый лес. За лесом подымались голубоватые холмы.

На одном, на самом далёком холме, чуть виднелись крошечные домики села, и Любаше стало от этого ещё тоскливее.

А шум комбайнов нарастал. Они подходили к самой околице. Теперь хорошо было слыхать, как гремят перегретые на солнце моторы, и вдруг они смолкли, настала тишина, и бабушка сказала:

— Приехали!

Сердце у Любаши оборвалось, Любаша бросилась бежать.

— Куда ты? — закричала бабушка, да Любаша даже не оглянулась.

Она мчалась изо всех сил. Длинный фартук распустился, мешал ей, она приступила на него, чуть не упала, но лишь взмахнула руками и помчалась дальше.

Она бежала всё шибче и шибче прямо к комбайнам.

И вот перелезла старую изгородь, а навстречу ей уже шагал Иван Романыч, а за Иваном Романычем — комбайнеры, и даже Петенька-шофёр опять был тут.

Все пятеро улыбались Любаше ещё издали, но она зажмурилась, остановилась, подхватила фартук и, почти задохнувшись, крикнула:

— Я ведро утопила! Государственное! На кухне воды нет.

Иван Романыч улыбаться перестал. Комбайнеры улыбаться тоже перестали. А кудрявый Петенька испуганно спросил:

— Чё? И шамовки никакой нету?

Любаша хотела сказать, что «шамовка» есть, но от горя дыхание переняло совсем, и она только стояла, да комкала в руках фартук, да моргала мокрыми ресницами.

Иван Романыч оглянулся на комбайнеров, пожал плечами:

— Ничего не понимаю…

Комбайнеры тоже пожали плечами. Они все растерянной Любаше показались одинаковыми. Все — в кирзовых сапожищах, в пыльных брюках, в мокрых от пота майках; руки, плечи обожжены солнцем. Только головы у них у каждого были накрыты по-разному. На одном татарская тюбетейка, на другом соломенная шляпа, на третьем ситцевая шапочка с целлофановым козырьком.

Они переглянулись молча, а Иван Романыч легонько повернул Любашу за плечо, подтолкнул назад к изгороди.

— Ясно-понятно, что ничего не понятно. Кухня-то вовсю дымит, работает. Пошли, разберёмся на месте.

Бригадир шагнул через изгородь, Любаша перелезла за ним, побежала следом. Фартук всё время спадал, она его подхватывала, а Иван Романыч шагал быстро, и комбайнеры шагали тоже очень быстро.

Из-под ног у них взлетали с сухим треском кузнечики. Комбайнеры шли прямо к рябинам, к бабушкиной кухне. А бабушка их тоже увидела и, морщась от печного жара, засуетилась, подхватила тряпкой сковороду, понесла к столу.

Петенька потянул носом воздух:

— Ого! Шкворками пахнет.

— Не шкворками, а шкварками, — поправил Петеньку комбайнер в ситцевой шапочке. Поправил, сразу повеселел и гулко хлопнул здоровенной ладонью Петеньку по спине:

— А ты боялся, «шамовки» нет… Как так нет, когда кухарит сама Лизавета Марковна?

Петенька дурашливо присел, растопырил руки и на полусогнутых ногах, гусем, пошёл к бабушке:

— Лизавета Марковна,Миленький дружок!Шкварок нам нажарилаЦеленький горшок!

И тут засмеялись все. И даже Любаша не то громко всхлипнула, не то засмеялась.

Бабушка схватила со стола полотенце, шлёпнула Петеньку по кудрявой голове, тот изобразил ужас, повалился на скамейку, замахал руками, ногами:

— Оё-ёй! Оё-ёй!

А бабушка всё нахлёстывала и всё приговаривала:

— Вот тебе, вот тебе… Вечно ты, Петенька, дуришь! Вечно у тебя шуточки! Какой горшок, когда сало на сковородке…

И было видно, что бабушка очень рада Петенькиной шутке, что шутка пришлась к месту, потому что и сам Иван Романыч стоял теперь да смотрел на Петеньку с бабушкой и тоже посмеивался.

Потом он кивнул на Любашу, негромко спросил:

— Что хоть случилось-то?

Бабушка сразу принялась вытирать кухонным полотенцем совершенно чистый стол:

— Дак ведро потопили… Воду кастрюлей таскали… Вон той вот. Прямо и смех и грех.

Она подняла голову и виноватыми, жалостными глазами тоже показала на Любашу:

— Ты уж, Иван, прости её. Не ругай.

А Иван Романыч всё слушал да слушал бабушку, всё усмехался да усмехался помаленьку и вдруг сел на скамью рядом с Петенькой и захохотал во всю мочь.

— Ну и ну! Только-то! А я думал невесть что…

Он утёр ладонью мокрые от смеха глаза, поманил к себе Любашу:

— Иди-ка сюда, паникёрша, иди… Значит, расстроилась? Очень?

— Угу, — потупилась Любаша.

— Не горюй. Сейчас мы это дело поправим.

Он весело глянул на комбайнеров, на всех троих:

— Кто у нас по этаким делам мастак? Ведро надо вытащить.

— Так пара пустяков! — сказал комбайнер в тюбетейке.

— Так надо жердь подлинней да гвоздь поострей! — сказал комбайнер в шляпе.

А комбайнер в ситцевой шапочке ничего не сказал. Он повернулся, побежал к изгороди, снял длинную жердь, а его товарищи нашли у печки топор, со скрипом выдрали из косяка амбарчика старый гвоздь, и вот комбайнер в шапочке — раз-два! — вогнал гвоздь топором в жердь и помчался с нею к колодцу.

Он управлялся с огромной жердью, как с карандашиком. Он опустил её в колодец, пошарил, закричал:

— Есть!

А потом, звонко шлёпая ладонями, стал жердь перехватывать, подымать и вот отбросил её, и в руке у него засверкало мокрое ведро, и с ведра полилась вода, потому что было оно полным-пол-нёхонько!

Легко, не расплескав ни капли, комбайнер донёс ведро до Любаши, поставил на траву.

— Принимай, да больше на колодец не ходи, ты ещё маленькая.

— Нет! Ничего не маленькая! — вдруг очень громко сказал Иван Романыч. — Ничего не маленькая! Она работница, она заботливый человек. Она воду-то для нас кастрюлей таскала, она одного страху тут сколько натерпелась, другой бы на её месте прятаться побежал, а она — к нам. Она посчитала: «Это я сама за всё в ответе и прятаться не хочу!» Нет и нет, она очень даже большая и, ясно-понятно, очень толковая.

И тут Иван Романыч взял со стола кружку, почерпнул воды, протянул Любаше и, нисколько даже не усмехаясь, попросил:

— Слей мне, пожалуйста, на руки, Любовь Николаевна!

Шофёр и комбайнеры тоже подошли, тоже подставили свои ладони, и каждый из них тоже сказал:

— И мне, Любовь Николаевна, и мне… Приезжай нам помогать и на будущее лето.

Художник О. Коровин