Оставаясь наедине, он размышлял об этих бесплотных призраках прежней неуверенности в себе, так пугавших ее, разрушающих ее представление о себе, и пытался разобраться, откуда они берутся, почему до сих пор посещают ее, разъедая душу. Он никак не мог понять резких смен ее настроения: как на нее, такую счастливую и спокойную, пока он был с ней рядом, вдруг, когда ему наступала пора уходить, накатывалась волна неоправданной мрачности, грозящей увлечь ее в пучину отчаяния.
Когда они оставались одни, Диана чувствовала себя в такой безопасности, такой защищенной, такой убаюканной, как еще никогда в жизни. Поручив свои физические и нравственные нужды столь нежному и предупредительному человеку, она вновь обретала ощущение своей значимости, веру в себя, которую, как ей казалось, она уже навсегда утратила. Рядом с Джеймсом она чувствовала себя так, словно вернулась домой, не в смысле физического места обитания, а в смысле уютного уголка души, где она была освобождена от пут дворцовых традиций и публичных обязанностей, где могла быть сама собой. Это было место, где она ощущала чистое, естественное биение жизни, чувствовала себя, по крайней мере, в душевном покое и здравии.
И ей хотелось сохранить этот уголок души чистым и неоскверненным ее мрачными тайнами. И потому она решила пойти на риск и рассказать ему всю правду. Если она поведает ему самую нелицеприятную правду, все сразу станет ясно. И если это оттолкнет его, если это вызовет его неприязнь, значит, он такой же, как и все, и оправдаются ее давние подозрения, что ее нельзя полюбить и она никогда не будет счастлива.
И все же, бросая вызов судьбе, рискуя навсегда потерять его, она вместе с тем взывала о помощи. Вернее, этим поступком она как бы признавала, что впервые встретила человека, достойного знать правду, что обнаружились в ее жизни обстоятельства, ради которых стоило жить.
Итак, низко опустив голову, медленно и с трудом выговаривая слова, Диана поведала Джеймсу, что она серьезно больна, что у нее булимия. В первый момент ее слова не произвели на Джеймса никакого впечатления. Джеймс никогда не слыхал о такой болезни и не представлял себе даже, что это такое.
Не жалея себя, во всех мелочах она выложила нелицеприятную правду вперемешку со слезами. Она рассказала ему, что накануне свадьбы она была в таком взвинченном состоянии, чувствовала себя такой потерянной, такой одинокой и нелюбимой — вернее сказать, недостойной любви, — что после еды ей становилось плохо. Ее тошнило, и тогда становилось немного легче. А ночью, в одиночестве, когда никто не видит, она способна была поедать без разбору все подряд, не жуя и не останавливаясь, пока не очистит весь стол, и тут же ей нужно было как можно скорее от всего избавиться.
Слушая ее отчаянную исповедь, Джеймс испытывал брезгливый ужас. Никогда не слышавший ни о чем подобном, он не мог вместить этого в своем сознании и был неприятно поражен. При его умении подавлять плотские потребности, при его простом и здоровом отношении к пище, он не мог понять такого неумения владеть собой, такой явной избалованности.
Но он сделал над собой усилие, чтобы ни одним мускулом на лице не выдать своих ощущений. Он знал, что она нуждается в помощи и поддержке, и нуждается именно сейчас, а не когда-нибудь потом, когда у него будет время совладать со своими эмоциями. И он обнял и поцеловал ее.
Он словно вкладывал в поцелуй целительную силу, подкрепляя его утешительными словами, что, мол, все в порядке и ничто на свете не может оттолкнуть его от нее, что он любит ее не только за ее силу, но и за ее слабости и что вместе они сумеют побороть ее недуг.
Диана приклонила голову к нему на грудь и зарыдала, и в ее рыдании было столько муки, рвущейся из самой глубины ее души, что Джеймсу показалось, что никогда еще ему не приходилось слышать столь мучительного, горестного стона. От близости такого глубокого отчаяния и неизбывного горя ему становилось страшно, но он крепко сжимал ее в своих объятиях.
«Поплачь, дорогая, — сказал он, — поплачь». И она плакала с облегчением и одновременно со страхом, что никогда не будет здоровой, что пища будет ей вечной мукой и искушением, что ей суждено всегда смотреть на накрытый стол с жадностью и завистью, что она никогда не сможет обращаться с едой так же спокойно и просто, как все остальные, и, не смея приблизиться из опасения, что потеряет контроль и самообладание в присутствии гостей, принуждена будет утешать себя, что ее час настанет, когда они все разойдутся.