Правитель, который в полной мере воплощает все четыре государственные «П», всегда легитимен и достоин уважения со стороны русского народа. При жизни и после смерти. Не случайно за два посткоммунистических десятилетия так и не удалось, несмотря на сверхназойливые усилия, развенчать Иосифа Сталина. Точнее: не удалось убить народное уважение к Сталину. Генералиссимусом всемерно стращали, потом пытались делать его смешным – ничего, по большому счету, не сработало. Лучшие русские актеры играли «плохого Сталина», «недостойного Сталина», даже «трусливого Сталина», а потом поражались, почему зритель в массе своей все-таки сочувствует тирану. Образу, которому не хочет сочувствовать даже несущий его актер. Все это потому, что с точки зрения нашего традиционного политического бессознательного, Сталин полностью справился со своей миссией как большой государственный лидер (4 «П»), А то, что миллионы людей поубивал, – так то нормальная цена для истинного вопроса. Человеческая жизнь у нас никогда не ценилась слишком дорого. И если пробил час отдать мириады таких недорогих материальных жизней заради воплощения государственного идеала – почему нет?
Стихи Волошина, между прочим.
Государство Российское для его постоянного, завсегдашнего обитателя – не друг и не родственник, не отец и не мать. И уж тем более – не «наемный менеджер», каким грезили наши либералы из начала 1990-х. А – строгий учитель. Который неизвестно кем назначен. Да нам и не важно кем. Кем надо, тем и назначен – потому и учитель. Учитель заставляет нас приходить в школу каждый Божий день к восьми тридцати утра. Мы не хотим. Хотим спать. Лениться хотим. Но встаем и идем. Потому что только подавляющей волей учителя мы сможем стать людьми. Мы не то чтобы любим учителя, даже подчас ненавидим его. Но мы признаем его право принуждать и подавлять нас. Ради нашего же блага. Ведь если б не острая указка и грубая линейка учителя, его угрожающий взгляд и тамтамовый голос, мы никогда не проснулись бы до рассвета. Мы расползлись бы в наших просторах и растворились бы в чужой истории. От учителя жаждем мы не снисхождения и доброты, но победительного насилия, берущего верх над нашим органическим нежеланием трудиться и просвещаться. Насилием, за которым потом и всегда приходит благодарность.
Нам не требуется знать, с кем спит учитель, что он пьет и где покупает огуречный рассол. Более того: все эти знания нам вредны. Ведь узнай мы это все, исчезнет дистанция – и учитель станет слишком плотским, слишком понятным, и, тем самым, как бы уже и не учителем вовсе. А всего лишь одним из нас, незадачливых разгильдяев.
В нашей школе нет закона кроме того, что установлен учителем. И жаловаться на учителя некому. Надо терпеть. Ибо все, что терпим, – ради нашего выживания и спасения, в конце концов.
Но все сказанное не значит, что государство для русского человека тотально. Это не так. Государство – макромир, обнимающий человека со всех внешних сторон. В макромире государство реализует свои цели, высокие и внешние, перпендикулярные обычному человеку. А у этого обычного русского человека есть еще микромир, сотканный из бытовой, культурной и религиозной традиций. И та самая «тайная свобода», воспетая главными русскими поэтами, названная своим именем или неназванная – это право жить в микромире, защищенном от государственного проникновения. Русские микромиры неисчислимы. У древнего крестьянина был свой микромир. А у позднесоветского интеллигента – свой. Но сам принцип прошел через нашу историю в неизменности. «Мы принадлежим помещику, но земля принадлежит нам». «Мы порабощены государством, но нашу скромную святость и бедный обряд никто у нас не отнимет». «Мы ходим на партсобрания, но под одеялом читаем Солженицына, и это наше право, и наше безмолвное счастье». Потому мы спокойно жили и под монгольским игом, и под коммунистическим тоталитаризмом. Ничего страшного.
Учитель велик и страшен, но он никогда не знает, когда ученик курит в дальнем углу школьного двора. Учитель священен, но пространство, куда не проникает луч глаза его, – еще святей.
И по этой самой причине все реформы в России, которые затрагивали сложившиеся микромиры, всегда были болезненными и непопулярными. Начиная с Крещения Руси. Включая великие освободительные реформы 1860-х, покусившиеся на тайну крестьянских отношений с мистическою русскою землей. «Верхушечные реформы», которые не затрагивали тайную свободу и «бедный обряд», всегда проходили спокойно и мирно. Глубинные, нутряные – никогда.