Полиция и начальство, приехавшее из города, пришли к выводу, что побег совершен через зону: вахтер божился и клялся, что он два раза просчитывал людей. Военнопленных на ночь стали запирать в бараках. В понедельник с работы в полицию увезли Леонида и Демченко. Леонид вернулся вечером. Улик против него не было. Он с Ивановым работал в разных бригадах и почти за полкилометра, и его рана на ноге подтверждала, что он не способен к побегу. Избитого Демченко привезли через два дня. На вечерней проверке он с виноватой улыбкой сообщил, что видел труп Иванова в полиции.
После сообщения Демченко, перед военнопленными с речью выступил помощник начальника лагеря — санитар Луйко, маленький, близорукий сержант. Пуранковский переводил слова: «Бежавший пленный под номером 2069 — убит полицией. Я не советую никому бежать, а тот, кто попытается, будет повешен, и бригада, в которой произойдет побег, вся без исключения будет расстреляна!»
В истину слов о гибели Иванова никто не верил, даже Пуранковский, аккуратно переводивший речь Луйко. Для устрашения военнопленных и предотвращения дальнейших побегов каждому из бригады, где работал Иванов, дали по 25 плетей.
Бить военнопленных розгами выбрали самого сильного из русских — Гаврилу Быкова, двухметрового детину. Он повертел в руках срубленную березку, переложил из руки в руку (он был левша), как будто не знал, с какой руки бить, и наотрез отказался приводить приговор в исполнение, за что сам получил розги.
— Кто добровольно будет бить виновников побега? — спросил сержант Эндриксон через переводчика, как сова, сквозь очки, разглядывая стоявших военнопленных.
— Тот за каждые двадцать пять ударов получит лишнюю порцию супа.
Гробовое молчание. Военнопленные с негодованием смотрят на Эндриксона, и думают:
«— Неужели найдется?! Кто поднимет руку на своего товарища?»
Озираясь по сторонам, молча вышел из строя сутулый военнопленный, с круглым и угреватым лицом.
— Максимов Иван Васильевич! — отрекомендовался он.
Что заставило его? Голод? Почему же остальные молчат и со злобой смотрят на него, сжав кулаки?
Гаврилу Быкову по его комплекции и телосложению требуется в два раза больше хлеба, чем Максимову. Гаврила по многу часов выстаивает с котелком возле кухни, ожидая конца раздачи пищи с надеждою, что останется лишняя порция, и каждый раз уходит разочарованный. Не он ли за две пачки галет и осьмушку табаку продал свои золотые часы — подарок самого близкого ему человека — жены, которая ожидает его на родине. Сам не курил, он раздавал табак другим. Не ты ли, Максимов, брал у него табак?
Максимов не работал на тяжелых работах. Он с бригадою ставил щиты на дороге за заводом, каждый день привозил грибы и выменивал хлеб и последний сахар у военнопленных; был менее голоден, чем его товарищи. Он не думал ни о том, что ему придется еще встречаться с ними, ни о том, что они не забудут его, не простят ему. Максимов думал только о том, как войти в доверие охране.
— Иуда! Твоя судьба решилась с первым ударом розги по спине военнопленного! Ты сам написал себе приговор! — крикнул Шаров. Максимов оглянулся — хотел приметить, кто послал ему угрозу, но на него смотрели со всех сторон злые глаза. Наказуемых кладут на скамью, держат за голову и ноги. Максимов с остервенением бьет, не считая удары. Каждый раз его останавливает Пуранковский и говорит: — Что спешишь? Бей хладнокровнее! Сильнее! Не бойся, никто у тебя не отберет «профессию», если твое сердце не имеет жалости к крикам истязаемых. Ты можешь быть доволен, что на спине русского — ты, русский, написал свое имя, быть тебе палачом: не хватает только красной рубаха! Максимов был смущен словами финна. Они, как игла, кольнули его в сердце, но было уже поздно. Он с лихостью избил девять человек, не слыша ни стона, ни проклятия: перед его глазами вырисовывались девять котелков супа.
Очередь дошла до Гаврилы, он оттолкнул от себя охранников пытавшихся держать его, снял рубашку и спустил брюки; молча лег на скамейку. Без единого крика выдержал положенное число плетей. У Максимова мгновенно вспыхнула жалость и тут же погасла.