Выбрать главу

А вот недавно встретились на пути. Жирком обрастают - квартиру сняли, ребенка настоящего, вроде, в коляске катят.

Вот оно, ползет во всем свете. Вижу. Брак, кольцо новых родственников, из которого не вырваться, домашние праздники и сцены, приплод, надо на две работы, заработать там остеохондроз, а тут лезет второй подбородок, там выползает из-под ремня пузо, или сохнешь, желтеешь, крючишься, считая годы до пенсии, и однажды слышишь от своего выблядка, кто ты такой, чего добился, как я это повторяю своей маме, или сделать карьеру, карьерищу, реализовать все-все-все амбиции, положить на это молодость, зрелость, чтобы потом все-все было, чтобы иметь право на молодую любовницу, на какую отродясь не имел ни в молодости, ни в зрелости...

И вот под 30, а у меня ни планов отступления, ни стратегических высот, ни конца света, если жизнь объявит мне войну, так я ее уже заведомо проиграл...

Детское восприятие мира, скажу я. Юношеский максимализм, скажет Аня. Инфантильность, скажите вы. И будете убедительней...

Тщится моя бедная проигравшая мама. Встает раненько, идет с метлой по дворам. Возле мусорки там собачка кормилась, мама ей супы носила. А потом собачку, видно, машина ударила, долго ее не было, отлеживалась за гаражами. Но выползла - поесть. Задняя часть у нее отнялась - ноги волочились по асфальту. Через неделю такого ползанья по подмерзающей неласковой земле, по гальке, мусору, шкура и мясо с ног слезли, болтались клочьями. Вида той безножной собачки выносить совсем уж было невмочь. Мама подумала и купила за триста рублей - и даже жильцы скинулись, кому в радость ползучий кусок мяса, - купила шприц с большой дозой усыпляющего - собачка была крупна.

«Ей так лучше будет. Там ей будет хорошо», - резонно рассудила мама.

Подмораживало, ты, мой любимый мир, искрился инеем в утреннем солнце. Мама покормила безножную. Отозвала за гаражи.

«Ну, давай, моя хорошая».

И достала шприц. Собака забеспокоилась, закрутила головой. Игла ткнулась в шею, но как-то неловко, выскочила с другой стороны, нанизав лишь складку шкуры. Прыснуло мимо лекарство. Собака скульнула.

А вокруг - сухая трава слежавшимися кучеряшками, камешки - все обрызгано аэрозолем изморози, даже собачьи усы.

«Сядь, моя хорошая, не шевелись».

И безножная посмотрела маме в глаза и затихла, и даже голову положила на бок, чтоб удобней. И лежала не моргая, наливаясь своим лекарством.

Потом подергалась немного, из левого глаза выкатилась слезинка, и все... А мама осталась. И поползла дальше, к мусорным бакам. Затепливался новый день...

На сером небе - белое солнце, как бронепоезд из пункта Альфа в пункт Омега. На черном хлебе земли - белая соль снега - жри и не морщись!

Я жру и не морщусь...

12. Гвоздь

Тут у мамы гвоздь из стены вывалился, важнейший гвоздь из мягкой гипсовой стены, что отделяет ванную от туалета. Вместе с куском гипса вывалился. Чувствуете при слове «гвоздь» его кислое железное острие на языке? Без гвоздя маме очень плохо - на нем кружка Эсмарха висела. А без этой кружки остановится круговорот жизни... И она попросила меня забить гвоздь обратно. И тут взорвалось что-то во мне, словно долго копилось, словно вся предыдущая глава там и много еще чего - взорвалось и накрыло волной. И ведь чего бы - взять и забить гвоздь в мягкую стену. Но вместо этого померкло сознание.

- А что ж махатмы твои? Где они? Почему не спасут? Похоже, твои унизительные ежедневные процедуры их только забавят. Ты лопнешь, а они будут взирать с блаженной улыбочкой. А твои концентрации и медитации? Какой же был прок, если тебе опять нужен этот гвоздь? Пусть Бог тебе его забьет.

Вскоре мама заплакала - она тоже была на грани, чему немало причиной и недавняя смерть деда, да ведь и гвоздь - не только что вывалился, а три дня до, живот уже вздулся и не входил в юбки. Очнувшись, я долго мялся, прежде чем присесть на край маминой кровати, где она полулежала на подушке, спрятав лицо за одной из тех книг про иные миры.
И опять закопошилось в горле: «Прячешься, да? Музыка сфер, да? Четвертое измерение? Вот оно, твое измерение, этот гвоздь. Он везде тебя настигнет...» Я с трудом подавил копошение, ведь не для того я присел здесь.

«Ну что ты... что ты... Все будет хорошо... Где твой гвоздь?» - сказал я. Мама молчала.

Благо, на новогодние каникулы приехала Тать, безотказная белокурая девица, знакомая мне еще по нашему закрытому обществу, нас с Горькой она вечно угощала дорогими сигаретами. Может, она была и скучновата, но уж круто сорила «Честерфилдом» и «Беленькой», а такие люди везде нужны. И эта Тать разрешила мне жить в ее квартире, сама-то она училась на очке в другом городе. Просто так, взяла и разрешила, только, чтоб платил, что положено - за свет, за коммунальные услуги.

Я забил гвоздь, повесил это, страшное, похожее на резинового ската с пластмассовым черным жалом на хвосте. И вскоре, взяв пожитки, ушел. Маме оставил кратенькое письмо, где извинялся, говорил, что не могу жить по сделке, менять свободу на опеку, на чистые носки, и вообще - устал есть людей.

На следующий день после моего ухода - узнаю я позднее - гвоздь вывалился.

13. Смех

This is the way the world ends. This is the way the world ends.


Eliot

Я съел свою Иришку, съел деда... Дед ел бабку, бабка ела дочку - вот и вся сказка. А что Иришка, разве из другого теста? У нее, как и у всякой бабы, даже на один пищеприемник больше... Нормаааальна. Заебииись. Так говорит Виталик всему, что видит, всякому шевелению во чреве этого мира, и катит себе дальше, покачиваясь на поворотах.
С Виталиком я познакомился в литературном объединении, и нас роднило желание выпить и постебаться за глаза над всеми остальными. К прочему же его притягивало отсутствие денег своих и наличие, какое-никакое, моих. Он пел, я наливал - восхитительный симбиоз; и даже враг у нас был: вечно лишнее время, которое мы убивали безудержным смехом. Короче, что называется, искра пробежала.

Когда он появился впервые, сел на эту полированную скамеечку, всю во вздувшихся трещинах, щиплющихся за ладошки, и сидел такой блондинистый, прямой, с чудной осанкой, не знаю отчего, но мне пришло на ум, что он похож на белогвардейца.

Он украдкой ухмылялся, если кто-то читал стихи. Очередь дошла до него: «Представьтесь, пожалуйста, что пишете?»

А он все сидел и походил на белогвардейца, ухмыльнулся более явно и, начав весело, а к концу своей коротенькой реплики с налетом некоей патетической грусти, сказал: «Да не... я так... Послушать...»

И после реплики губы своим сложеньем наводили на мысль, что во рту у Виталика вся горечь мира. С тех пор он не пропустил ни одного заседания. Хата, в которую я заселился, на беду была очень близко с его общагой - и Виталик стал едва ли не ежедневным гостем. Это можно понять - тошно человеку от общажной жизни с двухъярусными шконками и многоочковостью, тем более ему - филологу на подселении к троим технарям.

Я звал его Витас, он меня - Эндрю. Я исправно поил его водкой - он принимал это как должное, даже открыто усмехался: «Наконец-то, Эндрю, мы вместе, я так давно и невыносимо трезв». Впрочем, иногда, чтобы я окончательно не осерчал, приносил на закуску кусок сала (а ведь и сало у Витаса было халявным - из деревни, где жили родители).

Он приносил кусок сала, любовно навеличивал его домашним и при этом продолжал сочиться благородством, даже если сало его и пожелтело, и задохнулось, и корка, задубевши в камень, покорежилась и отслоилась. О, сочетание его высокоблагородия и затхлого сала - как восхищен был я этими двоими.

На заседаниях Витас просто ухмылялся, а в домашних условиях болтал без умолку. Мы перемыли кости всем членам литературного объединения. Мы даже сочинили каждому собственную оригинальную казнь. Там была девушка, похожая на русалку и сочинявшая про русалок - мы приговорили ее к смерти через изнасилование лещом. Там был чудак, который хотел изобрести при помощи сверхпроводников вечный двигатель, да еще и писал рассказики про вечные двигателя - мы подумали, что ему не хватает вечности и решили сделать клизму цементного раствора - пусть будет ему хоть вечный запор.