Выбрать главу

Книги Пришвина, удивительные по свежести, во все годы его жизни, вплоть до его восьмидесятилетия, отличает не только любовь к природе. Природу в русской классической литературе любили и живописали и Сергей Аксаков и Тургенев. Но пример такого органического слияния с природой, как это чувствуешь в книгах Пришвина, не сразу подберешь. В своих художнических скитаниях Пришвин никогда не приведет читателя в места, где спутник мог бы испытать разочарование. Напротив, по мере того как углубляешься с Пришвиным, все гармоничнее становятся эти места, все поэтичнее по своему очарованию. Можно по справедливости сказать, что Михаил Михайлович Пришвин принадлежал к числу тех счастливых людей, для которых возраст — только скучная дань биографии. В душе же люди такого порядка всегда неутомимы в своем творческом действии.

Мне привелось присутствовать на чествовании Пришвина и в день его семидесятипятилетия и пять лет спустя — в день его восьмидесятилетия. Конечно, это был уже старый человек, но когда в его честь хор вологодских кружевниц с коклюшками, какими плетут кружева, в руках исполнил несколько песен, Пришвин, умиленный, сказал:

— Вот ведь как получается... я всю жизнь собирал это по крупицам, а теперь вы мне сразу все привезли, прямо даже не умею сказать, как я счастлив.

Он выразил это с обычной для него речевой дремучестью, но простые женщины с задушевностью поняли смысл речи старого писателя.

В мои руки попали как-то аккуратные тетрадочки зеленого цвета, в которых С. Т. Аксаков собственноручно вел счет убитой им дичи и которые, несомненно, сыграли свою роль для «Записок ружейного охотника». В одной графе я прочел слово «Гоголь» и, не разобравшись как следует в записи, рассказал об этих тетрадочках Пришвину и выразил предположение, что вместе с Аксаковым охотился и Гоголь. Михаил Михайлович ничего не ответил, но позднее подарил мне свою книжку охотничьих рассказов «Смертный пробег» с весьма ехидной надписью: «На память о птице Гоголь». В записи С. Т. Аксакова, разумеется, значился убитый им селезень из породы уток-нырков.

На Дальнем Востоке в честь Пришвина местные охотники устроили охоту на фазанов. Один из старых дальневосточников, участвовавший в этой охоте, рассказал мне впоследствии, что был поражен неутомимостью и наблюдательностью Пришвина; что же касается количества убитой им дичи, то, по заключению охотника, это меньше всего занимало Пришвина и играло просто подсобную роль в деле его общения с природой. Я вспомнил, как в заповеднике пятнистого оленя на полуострове Гамова я увидел Пришвина залегшим между кустарников на сопке. Он наблюдал за пятнистыми оленями и после многочасового отсутствия вернулся оживленный и почти счастливый: столько из жизни оленей удалось подсмотреть... Это, конечно, было довольством художника, уже писавшего мысленно будущую книгу. Пришвин ревниво прятал в свою творческую кладовую все эти находки, пробираясь любой боковой тропой в деле познания жизни и никогда не жалея на это ни времени, ни сил.

Пришвин знал тайну слова. Он мог беседовать с листком или былинкой, и их ответ на его речь всегда казался закономерным и правдиво переданным. В осеннюю пору или в весеннюю оттепель, когда первые ручьи буровят снег, не раз вспомнишь слова Пришвина о русской природе и подивишься их точности и проникновенной взволнованности. Взволнованность эта становилась все сильнее, чем старее становился Пришвин, и остановленное им время поражало в его творчестве. Последняя строка, написанная им, так же свежа, как и первые строки, когда агроном по образованию, естествоиспытатель по склонностям, поэт по духу и таланту выходил на трудную дорогу писателя.

В тот юбилейный вечер, когда Пришвина поздравляли с восьмидесятилетием, было странно думать, что это уже глубокий старик: так не шло к Пришвину понятие старости, в таком противоречии она была с неутомимостью его духа. Восьмидесятилетие казалось только очередной сменой времени года в его жизни, богатой ежедневными радостями новых и новых находок и неутомимого восхищения миром вокруг.