Пазухин был последним из того бесчисленного племени российских литераторов, талант которых был загублен обстоятельствами и которые ничего не узнали в жизни, кроме нужды и горчайшего сознания, что они мало сделали нужного для литературы, которую страстно любили и в великое назначение которой верили.
— Эх, дядя, дядя! — сказал раз при мне укоризненно Пазухин тому маркеру, которого обыгрывал Арцыбашев. — Цены ты себе не знаешь. Писал бы лучше мемуары, чем играть в «пирамидку». Тебе бы за одного Арцыбашева издатели куш отвалили... да и я бы тебе матерьяльцу подкинул.
Но маркер оказался человеком скромным.
— Нет, Алексей Михайлович, каждому свое, — сказал он почтительно: Пазухина он уважал. — А только, действительно, насчет игры Михаила Петровича можно целый ро́ман написать, и читать будет не скучно.
В библиотеке покойного Василия Ивановича Симакова, страстного собирателя книг, и при этом книг редких и ненаходимых, оказалось немало произведений Пазухина. Просматривая его рассказы, я убедился, что Пазухин писал не хуже многих других, широко печатавшихся в «Ниве» и иных иллюстрированных журналах и пользовавшихся в свое время успехом. Не смея мечтать о большой литературе, перед которой преклонялся, Пазухин видел в то же время, как бойко и уверенно делают литературную карьеру ловцы ходовых тем и ходовых проблем; а маленькие незадачливые литераторы с бо́льшим дарованием оставались в тени, не рассчитывая даже, что когда-нибудь их имя будет упомянуто.
В. М. Дорошевич в одном из своих блестящих очерков о театральных деятелях вспоминает, как в годы бедности снимал крошечную комнату у двух сестер-портних. Портнихи жили плохо и скудно, и «единственной их радостью было почитать «Листочек». Они покупали его два раза в неделю, по средам и субботам, когда печатался роман А. М. Пазухина. Они читали про богатого купца-самодура, про его красавицу дочку, про приказчика, который был беден: — как они. Которому приходилось терпеть: — Еще побольше. Но который в конце концов добивался счастья. Они верили золотой сказке... И Пазухин, добрая Шехерезада, рассказывал им сказку за сказкой. И они видели золотые сны. Милый, добрый писатель, — заключает Дорошевич, — да благословит вас счастием небо за те хорошие минуты, которые вы внесли в жизнь маленьких, бедных и обездоленных».
Право, надо заслужить, чтобы писатель так писал о писателе, и притом в расцвете славы Дорошевича, когда он был к явлениям литературы особенно требователен.
В первые годы революции был основан «Московский профессиональный союз писателей». К профсоюзам он никакого отношения не имел, а название лишь определяло назначение союза в деле защиты интересов писателей. Перебирая имена живших в Москве писателей, вспомнили Пазухина: кандидатура была встречена кисло, но я, знавший Пазухина, рассказал, как трудно и печально он живет, и старого литератора решили все-таки принять в члены союза. Я известил об этом Пазухина. Несколько дней спустя я получил от него взволнованное письмо: оно было написано карандашом, лежа; подниматься Пазухин уже не мог.
«И за что Вы сделали для меня так много? Что я Вам и Вашим друзьям, я — «старомодный сочинитель»?.. Как я счастлив, что попадаю в это милое общество людей не только талантливых, но и милых, сердечных, отзывчивых. Как меня поднимает это!»
— Вы помните «Холстомера»? — спросил меня как-то Пазухин, страстно любивший Толстого. — Так вот, я самый что ни на есть «Холстомер»... и судьба у меня та же, рысаком я, правда, никогда не был, но все-таки бегал и других возил; а теперь стал опоенной клячей, с больными ногами.
Пазухин действительно жестоко страдал от мучительной подагры.
Придя однажды к Пазухину — он жил во флигеле того же дома в Ваганьковском переулке, где помешалась съевшая его целиком и ненавистная ему газета «Московский листок», — я застал Пазухина склоненным над рукописью. Стеная от подагрической боли в ногах, наполовину скрюченный, писал он какой-то рассказ, вероятно, за те же 7 к. строка.
— Вот, — сказал он, показывая на исписанную карандашом бумагу, — кровью своей пишу, честное слово — кровью...
Он поглядел на меня сквозь пенсне своими голубыми, совершенно детской чистоты глазами и вдруг, видимо вспомнив давнюю нашу беседу в бильярдной Литературно-художественного кружка, добавил:
— Дайте-ка мне вот ту книжку со стола.