Выбрать главу

— Сейчас отдыхать? Вы читали публикацию речи такого-то в палате? Они призывают рабочих к терпению, в то время как кагуляры ждут только часа для расправы с рабочими!

В одном из номеров «Temps», полученных с авиапочтой, красное окно: цветной карандаш Барбюса с утра прошелся по газете. Он уже не здесь, в номере московской гостиницы, он — на собрании парижских рабочих, он разоблачает, негодует и призывает. Когда ему отдыхать? Для него послевоенная Европа — это предвоенная Европа: он слышит дальние раскаты новой грозы. Он был не только свидетелем страданий своего народа, он сам страдал, сидел в окопах, пережил войну.

— Французские рабочие — наследники великих традиций... но среди наших правителей мало кто эти традиции помнит, увы!

Барбюса как бы взрывает, словно ракету. Он ходит по номеру большими шагами, сыпля пепел папиросы, потом садится, проводит рукой по лбу: он слаб, болен. Но он ведет с этим непримиримую борьбу. Времени мало, болеть ему некогда. На его лице недовольство этой слабостью, напоминанием, что сил не так-то уж много, что их надо беречь. Ему было тесно в номере московской гостиницы, и я не уверен, что, может быть, в тот же вечер он уже листал железнодорожный справочник, высчитывая, когда сможет выступить на рабочем собрании в Париже.

За длинным столом президиума на одном из собраний у московских рабочих, утомленный, вялый, как бы отсутствующий, сидит Барбюс. Под его глазами мешки, усы с сединой чернеют на желтом лице. Ему передают записку: его просят выступить. Внезапно Барбюс преображается, два длинных шага, он возле кафедры. «Товарищи!» — его возглас как бы протягивается над притихнувшим залом. Худое, длинное тело Барбюса становится напряженным, будто он готовится к прыжку. Болезненный облик этого неистового, словно вибрирующего человека исчезнет, и возникнет внутреннее, устремленное его существо, для которого борьба стала основой его писательской жизни.

Барбюс умер в Москве и похоронен в Париже. Если вдуматься в это, ощутишь величайшую закономерность жизни Барбюса. Из рук в руки передали русские рабочие французским рабочим прах достойного сына французского народа, — и уже позднее, побывав на могиле Барбюса на кладбище Пер-Лашез, я снова с живой силой воскресил в себе его действенный образ... Таким Барбюс остался и в сознании многих тысяч людей, которые высоко пронесли по парижским улицам его прах, как проносят знамена свободы.

РОМЕН РОЛЛАН

В Роллане отложились десятилетия французской культуры. Он хрупок, зябок и болезнен. Плед, накинутый на плечи, плохо согревает их. Цвет его кожи прозрачный, напоминающий просвечивающую белизну фарфора. Он словно только что вышел из комнаты, где подвергал себя длительному творческому заточению. В доме Горького он сейчас не гость, а хозяин: для него собрались здесь писатели, — и Горький, с тонкой деликатностью, покуривает где-то в дверях, как бы подчеркивая, что сегодня он сам здесь на положении гостя.

С углубленным вниманием Роллан встречается с незнакомым ему племенем советских литераторов. Выражение лица, манера держать себя — все служит в известной степени отражением творческого существа, и Роллан внимательно изучает лица тех, из которых не одному, может быть, дано сыграть свою роль в мировом литературном движении. Зарождение нового человека произошло именно здесь, в Советской России, и Роллан, который в «Жане Кристофе» с убедительной достоверностью изобразил постепенное развитие человеческой личности, ищет эти новые черты, столь не похожие на знакомые черты изученных им характеров.

Встреча с советскими литераторами для Ромена Роллана не только одна из подробностей его знакомства с жизнью современной России. Нет, это люди одного с ним цеха, наделенные таким же даром видения мира, только они по-новому познают этот мир: здесь, в Советском Союзе, народилась новая личность, и Роллан озабочен прежде всего тем, чтобы не пропустить для себя эпоху зарождения социалистического общества... Он ведь писал о предтечах, предчувствуя наступление нового строя жизни, свидетелем разительных перемен в которой пришлось ему быть за свои семьдесят лет. Он вслушивался и в тембр голоса трибуна Жореса и называл мучениками новой веры Карла Либкнехта и Розу Люксембург.

— Кто это? — спрашивает Роллан, наклоняясь: ему понравилось характерное, сильное лицо грузинского поэта, и Роллан долго не сводит с него глаз, как бы пытаясь распознать его творческую личность. — А этот? — Его заинтересовывает простое русское лицо: Роллан навсегда покорен мужицкими чертами лица Льва Толстого.