Вагрила шла впереди, перед Тоткой мелькала ее выгоревшая кофта. Сама Тотка двигалась в шаге от нее, время от времени в душном воздухе одиноким колокольчиком звенел ее смех. Белый платок, надвинутый на глаза, словно стреха, бросал тень на загорелые щеки.
Трифон Бияз с утра досадовал, что придется опять тащить с собой косу из-за пол-охапки жесткой болотной травы. Но пришел на луг — и успокоился. Сама работа была ему в радость. Только раз пробормотал под нос:
— Надо было пустить скот, пусть бы выпас ее!
Маленькая птичка взмыла вверх. Ее крылья тревожно прохлопали над головами женщин. «Что-то стряслось», — сказала себе Вагрила и побежала к Биязу.
— Что там? — пустилась догонять ее и Тотка. Тихий ветерок развевал ее ситцевое платье. Вагрила нагнулась к Биязу. В его черной, как ком земли, ладони, лежал разрезанный косой птенец.
— Что ты наделал, Трифон, что наделал, — укоряла его Вагрила.
Бияз встал, бросил птенца; взял косу и с сожалением посмотрел на капельки крови, запекшиеся на ее лезвии. Пошел к дубу.
— Батя, что же не смотрел?
— Как тут увидишь? — буркнул Бияз.
Вагрила невольно подумала о других птенцах. Она разыскала в траве двух, положила одного на ладонь.
— Махонький еще, без матери пропадет. Давай уйдем, а то пугаем ее. — Она положила птенца в траву и тихо отошла.
«Глазки светились, как живые», — вспомнила она мертвого птенчика на ладони Бияза. Она вздрогнула, запахнула на груди ситцевую кофту, словно стало холодно, и взглянула на небо. Серое и жаркое, оно ничего не сулило ей, но с тех пор, как убили Влади, Вагриле все казалось: грозит ли какая беда — всегда ее что-то предупреждает, а она не понимает.
— Ох, боже, боже, — вздохнула она.
Бияз тщательно стер с лезвия капли крови, словно хотел стереть самую память о случившемся, и прилег. Мысли, неясные и тоскливые, отгоняли сон.
— Эй, Трифон, уснул, что ли? Печет-то как, погорит сено, — пробасил дед Габю.
— Зовет меня кто? — вздрогнул Бияз и поднял голову.
— Спи, спи себе.
— Не сплю я. — Бияз сел. — Птенчика косой зарезал.
— Ну так что? — удивился дед Габю.
— Да жалко.
— Да ты газет не читаешь, что ли. Не знаешь, что по всей Европе творится. А в Балканскую войну что было! Как загремит эта самая артиллерия, — так снаряды людей в клочья рвут…
— Так-то оно так, да что ни говори, человека загубить своими руками все тяжелей, чем пулей. Там выстрелишь — и не видишь, и не слышишь. В селе не упомню, чтобы человека топором убили.
— Я о другом. Мы, люди, такие, — кур жалко, а когда людей тысячами убивают, слушаем про это, будто про свадьбу рассказывают.
— Тварь малая, дед Габю, и она душу имеет… Ну откуда же было знать, что он здесь вывелся.
— Тебе вот сейчас птенца жалко, а завтра человека зарежешь, а сам все такой же будешь, ни лучше, ни хуже. То, отчего человек ожесточается, оно, как ветер, на всех дует.
Караколювец, прервав свои рассуждения, вскочил и пустился бежать, чтобы вернуть буйволиц, которые направлялись к болоту. Он не давал им пить стоячую воду, чтобы не болели глистами. Вернувшись под дуб, он продолжал:
— Трифон, человек забывает о худом. Ежели бы не забывал, жить бы нельзя было. А так только тверже становится от пережитого.
С неба дождем лился зной. Вагрила и Тотка, кончив ворошить сено, сели в тени под дубом.
— Поедим, что ли?
— Что, уже полдень?
— Давно уж!
— Когда голодный, да есть что пожевать, оно всегда полдень, — радостно задрожал голос Караколювца. Не вставая, дед подвинулся, пристально осмотрел разложенную на платке еду и стал хлебать взвар.
— Брынзу ешь, — предложила Тотка.
— Меня ложка кормит.
Трифон Бияз жевал сухую брынзу и молчал.
— Трифон, смочи горло.
Бияз отхлебнул из глиняного горшка и недовольно пробормотал:
— Сахару не положили, несладко.
— Эх, Трифон, мало на свете сладкого-то, на всех не хватает, вот люди за него и грызутся. Оно, почитай, то же, что кость для собаки. Ведь и Стояновы дела все из-за того же.
— Ты Стояна не трогай! — прервала его Вагрила.
Дед Габю хлопнул себя по морщинистой, как у черепахи, шее, и поймал остервенело кусавшего его слепня.
— Припекает, может, дождь пойдет.
Бияз оглядел обвитые маревом хребты.
— Белые облака дождя не носят.
— Да много ли ему надо, летнему-то дню, — по привычке возразил Караколювец и тоже поглядел на облака.
— Правда, белые.
Буйволица направилась к лежавшему рядом полю. Когда узревают хлеба, Караколювец не дает ногой ступить на поле. Потому, не проглотив куска, побежал ее прогонять. Буйволица жадно щипала траву на меже, и он отталкивал ее, тянул за рога — хворостина осталась под дубом. «И у скотинки страха нет, когда ты на нее с голыми руками…» — размышлял он, медленно возвращаясь в тень. По дороге поднял голову — далекая буря сорвала белое облако с чела Юмрукчала и погнала по выжженному небу. Облако росло и скоро закрыло солнце. Темная тень упала на луга. Мухи остервенело кусали за щеки, за руки. Оборвался сиплый голос какой-то птахи. На болоте закричали лягушки.