Оба эти дня до похорон чем больше приходило генералов, инженеров, финансистов, железнодорожников, подрядчиков, чем сильнее благоухала груда наваленных вокруг черного помоста венков, тем дороже и почтеннее установился уже давно никому не нужный, а теперь ничего не внушавший к себе, кроме физического отвращения, мертвый человек. И чем больше над ним кадили ладаном, возглашали, читали и пели, чем усерднее выражали соболезнование профессору и Надежде, чем чаще перечисляли известные понаслышке и давным-давно позабытые заслуги покойного, тем равнодушнее были люди к тому настоящему, вовсе не умиравшему старику в дорожной тужурке, который с благодушной улыбкой уходил все дальше и дальше от этих разговаривающих, перешептывающихся, притворно кладущих поклоны, брезгливо целующих мертвые останки, неведомых и непрошеных друзей.
Все веселее становился Виноградов. Уже снова перед ним была обычная журфиксная толпа, и он один чувствовал себя запросто среди нее, как хозяин музея в толпе заводных фигур. Придя в замешательство на какую-нибудь минуту, фигуры эти заняли прежние уготованные им места, и все стало просто и понятно для Виноградова, и опять он ходил, смотрел, слушал, строил свои обычные шутки и говорил поддразнивающие и огорошивающие слова. «Подразни хорошенько людишек», — все время вспоминалось ему.
После венка из Царского Села, от которого Виноградов успел оторвать один цветок и сунуть покойнику под подушку, профессор Тон как-то сразу оправился, смежил свои кругло раскрытые малиновые губы и принял прежний самодовольно-молодцеватый вид. В черном галстуке и шикарном черном жакете он бегал по квартире, распоряжался, звонил по телефону и, наталкиваясь на Виноградова своим упругим каменным животом, говорил:
— Не правда ли, любопытный для вас материал? И откуда столько уродов понабралось? А ведь признайтесь: хочется устроить скандальчик? А?
С Янишевской он беседовал, сделав кокетливо-печальное лицо, с беллетристом Березой — придав философски-фаталистическое выражение глазам. Это выражение нравилось ему больше всего, и он старался почаще быть вместе с Березой.
К беллетристу, совсем как на журфиксах, теснилась любопытствующая, глядящая на него во все глаза кучка молодежи, и он, незаметно повышая свой гулкий бас, снисходительно улыбался в сторону красивой курсистки Домбровской и, отягощаемый славой, чеканил пустопорожние фразы о заблуждениях человечества, о страшной загадке смерти и при этом для чего-то клал профессору руку на плечо. А стоявший тут же доктор Розенфельд методично кивал растрепанной бородой, обводил соседей победоносным взглядом и восклицал:
— Верно, верно. Я сам так думал.
Седенький генерал с утра до ночи не уходил из квартиры Тонов, похаживал из комнаты в комнату, выделывал руками свои ласковые, доверчивые жесты и с какой-то мольбой поглядывал на всех, как заблудившийся ребенок.
Приват-доцент с золотистой бородкой подолгу останавливался то перед письменным столом покойного Тона, то перед каминными часами, то перед массивными бронзовыми группами, вздыхал и завистливо покачивал головой.
Молодежи было весело бродить по роскошной, в эти два дня особенно доступной, тоновской квартире, а в ожидании панихид смеяться над приготовлениями дьячков и звериным откашливанием певчих.
И оттого, что публика была предоставлена самой себе, что было весело молодежи, что перестал плакать вдруг позабывший о своем местонахождении седенький генерал, что к точеному личику Янишевской ужасно шло закрытое черное платье, а беллетристу Березе приходилось ораторствовать на такую выигрышную тему, как смерть, — от этого не было в покинутых стариком Тоном стенах ни одного человека, который бы сохранил о нем не только вечную, но даже сегодняшнюю память.
На последней, самой торжественной панихиде служил архиерей и пели певчие из Александро-Невской лавры в кафтанах, отороченных серебром. Собралось очень много народу, в руках у молящихся горела масса свечей, и запах растопленного воска, смешавшись с жестоким тленным запахом ладана, придушил чистосердечное благоухание цветов. Все время чувствовалось, что это последняя панихида; белый зал совсем походил на церковь, и профессору Тону было уже неловко суетиться и переходить с места на место. С важным нахмуренным лицом он стоял впереди всех между двумя министрами — бывшим и настоящим — и не сводил глаз с траурной архиерейской спины. Надежда отсутствовала; целый день она не выходила из своих комнат, и людям, желавшим ее видеть, говорили, что она очень утомлена.