Лера медленно покачала головой, как бы раздумывая, мелькнули складочки около губ.
— Все почти точно. Только ребеночка нету.
— Ну… И то хорошо.
— Как сказать…
— Да, ребеночек мог бы и не отпустить… А теперь на три года?
— Буду учить истории народность, не помнящую своей истории.
— Эвенки способны к математике, все отлично рисуют. Вы это увидите. А история… Вот и поможете им вспомнить.
Лера поднялась, прошла к окну, минуту стояла, глядела на колыхание хвойных ветвей.
— Знаете, кто вы? — вдруг сказала она. — Вы — представитель.
Сватеев приподнял плечи, слегка нахмурился, показывая, что очень удивлен.
— Антипкина сказала: «Обманывает он, что в отпуск приехал. Кто это сюда ездит в отпуск-то? Да и не жил он тута вовсе. Такой солидный, да чтоб тута… В жисть не поверю. Представитель, как пить дать. Все спрашивает, допытывается, интересуется. А сам из Москвы… Елькина пытала, да тот, леший, не выдаст, на подмогу надеется. А он хитро, от виноватого действует, потом в сельсовет… В контору пока не заходил… А главный здесь кто? Председатель колхоза. Ой, боюсь я чего-то…»
Лера еще говорила, а Сватеев, не выдержав, захохотал, вскочил, подошел к окну, взял руку Леры, пожал.
— Спасибо! Давно так не смеялся. Как на концерте Райкина. Вы так изобразили Антипкину, у вас талант! Кстати, где же она сама?
— Гипертония, говорит, нельзя употреблять. И стесняется вас.
Вернулись к столу, выпили по глотку коньяку, Сватеев предложил доесть мясо.
— Мохом, хвоей пахнет, правда?
— Может быть. Но вкусно, — кивнула Лера.
Сватеев раскурил сигарету, припомнил монолог Антипкиной.
— Остаться мне представителем или обрести собственное лицо?
— Обрести, конечно. Только честно, Алексей Павлович, вот до капельки. — Лера показала на крашеный ноготок мизинца. — Фантазий лучше не надо.
От коньяка, мяса, разговора ее глаза засинели, сделались большими, чуть отчаянными, и совсем исчезли горькие складочки около губ. Она не скрывала своего любопытства — женского, всегдашнего, неодолимого, — приготовилась слушать, как ребенок интересную, страшноватую сказку. Однако и легонькая усмешка вдруг трогала ее губы: ведь все равно присочинит — кто же о себе говорит правду? А глаза твердили: «Буду, буду верить, только говорите!»
— Кто же говорит о себе всю правду? — спросил Сватеев.
Лера откачнулась, словно испугавшись угаданной своей мысли, сказала:
— Ну, половину.
— Нет, я не то хотел сказать: кто знает о себе всю правду?
— Ой, это философия. Так мы никогда не договоримся.
— Ладно, правду, только одну правду… У вас нет Библии, я бы положил на нее руку? Жаль. Итак…
Сватеев начал неспешно, как бы вспоминая. Родился он в двадцать пятом году, в Москве, на Большой Садовой, в той комнате, в которой живет и сейчас. Когда ему было пять лет, родители, оба учителя, добровольно поехали осваивать Север, выбрали этот поселок. Отец стал директором первой здесь культбазы, мать преподавала физику и математику в семилетке. («Она была чуть постарше вас, Лера».) Поехали на два-три года, прожили десять лет. Здесь родилась его сестренка, здесь он окончил семь классов. В сороковом, перед войной, вернулись в Москву. Отец погиб в сорок третьем. Потом и сам он попал на фронт. Воевал. Дважды побывал в госпитале. В сорок восьмом демобилизовался и поступил в радиотехнический институт. Окончил, стал работать, женился, родилась дочь, теперь она в институте… Развелся…
— И вот приехал посмотреть место, где я был счастливым. Нет, не то слово. Лучше так: нигде, никогда мне не было так хорошо.
Сватеев задымил сигаретой, опустил голову, чтобы не видеть глаз Леры (казалось почему-то, что они у нее грустные-прегрустные), она тоже потянулась за сигаретой.
— Это правда, — сказала Лера. — Но… ведь это биография, кроме последних слов. Если можете…
— Скучная история, обычная по теперешним временам… Жили, дочь росла. Я ходил на свой завод, она на фабрику — художница по росписям тканей, встречались вечером, смотрели телевизор, иногда — в кино. Летом, конечно и во что бы то ни стало, Крым, Кавказ. И годы, годы так… Дочь поступила в институт, мы стали ей почти не нужны, порвалась последняя веревочка… У вас, Лера, хоть страсти кипели, громкие слова говорились, слезы, презрение… У нас и этого не было. Просто развелись, когда надоели друг другу. Разведенные, жили еще два года в одной квартире. Это я называю «Развод по-русски». Потом она сказала, что познакомилась с хорошим человеком (ей ведь всего сорок), я перекочевал к матери, «на круги своя». Да и больна, одинока уж очень она была. Сестрица далеко, в Черемушках, некогда — работа, дети, муж… Этой весной похоронил маму. И впервые стал совершенно свободным. Даже в Крым можно было не ехать. Вот и собрался сюда, в молодость родителей, в свое детство. Как бы им в память. Все последнее время мама вспоминала Сутим, людей тогдашних, учеников, послала письмо на школу, не ответили… да и мне… все снился поселок — то тем, прежним, то новым, невиданным, с городскими домами. А раз привиделся застроенным стеклянными коробками, как в Москве на Калининском проспекте.