Выбрать главу

Вернемся, однако, к теме. В прошлый раз мы остановились на словах «Через два года…». Да, спустя два года я переменил профессию — стал трактористом. Уговорил меня сосед по койке Алексей Коньков: «Слышь, ты это брось… бабскую должность. Геморрой, чес слово, насидишь. Шагай ко мне, машину водить научу. Дело, понял? Для мужика. И мне, слышь, интереснее будет, идейно-художественный уровень повышу: высшее образование рядом, в кабине, а?» Отпросился к Алексею Конькову, на гремучий Т-74.

Всю зиму мы таскали будку-сани по льду Набильского залива. От поселка до новой буровой вышки и обратно. Возили рабочие смены, продукты, арматуру. Часа четыре-пять в один конец, смотря какая погода. Сидишь в полушубке, валенках, ватных штанах, стрекочут гусеницы, глухо урчит за плотно задраенной кабиной мотор, снизу повеивает керосиновое тепло, и глаза слепнут, слезятся, переполненные искристой бескрайностью снежной белизны. Ни деревца, ни малого кустика. Всегдашняя пороша, поземка. Рубчатый след гусениц сразу же замывается, затирается, будто набильская чистейшая белизна не терпела даже легоньких морщинок, оставляемых санным поездом. Чтобы не сбиться — а это случалось, не раз трактористы блуждали в пурге, — двигались по компасу, как моряки. Да и похожа была Набильская лагуна на ледовое море с замороженными вдали волнами — снежными застругами.

В такие долготекучие часы Алексей Коньков, отдав мне рычаги, уютно заваливался в угол кабины и спал совершенно спокойно, по-детски надув розовые губы. Отоспавшись и сладко закурив, он начинал философствовать.

«Слышь, — говорил Алексей, покашливая дымком, — я, слышь, на этой должности отдыхаю, передышку себе устроил от напряженной жизни. К лету подамся на материк, где пшеничку сеют, помидоры растут, баб много веселых. Дом с огородом построю, женюсь. А?.. Чес слово, душа ласки просит. Может, притомился, а? Не выдерживаю поставленной задачи: жить, жить, жить… Отдыхать — на заслуженной пенсии. Как смотришь на наболевший в душе вопрос?..»

Я отвечал что-нибудь или вовсе отмалчивался. Алексей Коньков мало нуждался в советах, он окончательно созрел как личность, покорно неся на широких, каменно твердых плечах тридцать неполных лет придуманной, сурово прожитой жизни.

«Придуманной», — написал я. Пожалуй, это не точно. Может быть, вынужденной?.. Разберемся понемногу. А пока припомним биографию Алексея Конькова. О ней сам он говорит просто: «Коротка и запачкана, как детская рубашонка». Родился Алексей в деревне Ворга, что на Смоленщине, там и рос себе потихоньку среди таких же детей рядовых колхозников. Но пришли немцы в сорок первом, и отец Алексея, вроде бы не самый плохой механизатор, сделался старостой. Невозможно было десятилетнему парнишке понять или осудить поступок отца: каждодневная пальба, виселицы, топот окованных башмаков, чужая, до замирания сердца страшная речь. Мать крестилась, стояла на коленях перед иконой богородицы, когда громили Воргу партизаны. Алеша думал и надеялся, что батя притворяется, обманывает немцев, по-настоящему служит только своим. Лишь после ухода немцев, с которыми бежал отец, стало ясно: староста Коньков выдал фашистам двенадцать подпольщиков и партизан, помогал карателям прочесывать окрестные леса. У клуба был зачитан приговор военного трибунала — Конькову, бывшему жителю деревни Ворга, предавшему Родину, заочно определялась высшая мера — расстрел.

До сорок шестого года Алешка кое-как учился в школе. Получив паспорт, уговорил мать отпустить его из деревни: не мог он там жить, не мог привыкнуть, как вслед ему шипят: «Сынок пособника…» Что бы ни случилось на улице, в школе — выбили окно, кого-то отколотили, побрали яблоки, — можно было услышать: «Дак это тот, старостин…» Злобствовали особенно те (помнил их Алешка), кто пресмыкался перед Коньковым, готов был руку по-собачьи лизать — только прикажи. И не засчитывалась Алешке в оправдание его малолетность при оккупации, для недоброй мудрости хватало пословицы: «Какой пень, такой и отростень». Отпустила мать Алешку, осталась с четырехлетней дочкой, которая ничего еще не смыслила, а потому и не трогали ее пока обиженные войной сельчане. На прощание рассказала, что отец еще в коллективизацию дружил с кулаками, хоть сам считался середняком, — таким уж, видно, уродился частником неисправимым, — раскаялся вроде, его простили, работал не хуже других, а явились немцы — к ним перекинулся.