Ж у р б а (несколько повеселев, щелкнув по портсигару жестким ногтем). Пожилые мы с вами люди, чего только не пережили, а жизнь все нам загадки загадывает. И самое неприятное — неизвестность. Вот вы, например, сказали, что не уволитесь вслед за Кошечкиным, — и я уже тверже стою на земле, увереннее чувствую себя как председатель, хоть сами понимаете: могу и отказаться начальствовать, есть помоложе члены кооператива… Но не о том речь. Человек боится неясности, неизвестности. Возьмем фронт, войну для большей наглядности. Тут мы — там немцы. Если разведка хорошая, если я знаю о неприятеле почти все — численность, технику, огневые точки, перемещения, — я спокоен, никакой бой мне не страшен, даже пусть у немца двойное превосходство. Моя уверенность передается бойцам, я откровенен с ними, они верят мне. Если атакуем — знаем кого, если обороняемся — знаем их силы. А возьмите другую обстановку: у вас хорошо обученная и оснащенная часть, вы прибыли на передовую, но что там, за нейтральной полосой, где врылся противник, вы имеете самое туманное представление. Разведка никуда не годится, посылаете — не возвращается, из штаба — никаких данных… Вот это страх. Я переживал такое. И бойцы чувствуют твою растерянность прямо-таки телепатически. Побудь в таком состоянии долгое время — от налета ночного патруля твои обученные и оснащенные бойцы разбегутся. И не очень виноваты будут: морально как бы разложились. Так во всем: неуверенность, неизвестность делают из человека полчеловека — духовно, даже, скажу, физически… (Журба помолчал минуту, но, заметив мое терпеливое внимание, решил продолжить.) Служил у меня в полку, уже после войны, старший лейтенант Родимов, командовал ротой, образованный, умный офицер, разрядник по классической борьбе. Стояли мы тогда в Улан-Удэ, а за год перед этим он привез молоденькую жену из Саратова, волжанином был сам; ну привоз — хорошо, вроде свадьбы что-то устроили, хоть и бедновато тогда жилось, я с супругой присутствовал, поздравили, как полагается. Служи, обзаводись семьей, приучай новую офицерскую жену к гарнизонной особой жизни. Но тут вскоре и повалилось все из рук у моего примерного Родимова: в часть является, едва ноги волоча: не то не выспался, не то с похмелья, приказы слушает — глаза в пол, как нашкодивший ученик, рота по успеваемости сошла на последнее место. Вызываю — молчит, обещает исправиться, и все продолжается по-прежнему. Не могу сказать, чтобы Родимов был первостатейным служакой, в казарме еще соблюдал уставы, а на учениях сам превращался в рядового, ел кашу из одного котелка, солдат называл по именам, анекдотики слушал и сам рассказывал, зато все задачи его рота выполняла на отлично. Был тяжелейший случай. По приказу командующего мою часть внезапно на бронетранспортерах перебросили за сто километров от места начала учений, а его рота, стоявшая в соседнем поселке, осталась, не было времени послать за нею машины, ни минуты, да и забыл я о ней в переполохе. Минус, конечно, мне. Прибыла часть на новое место дислокации, ночь, слякоть осенняя, связался я с Родимовым, сообщаю ему — вот так, старший лейтенант, забыл я тебя, доложу сейчас об этом командующему, будь что будет… Он помолчал этак с полминуты, не больше, и спокойно говорит: «Товарищ полковник, к утру я буду в расположении части». — «Как, — спрашиваю, — каким способом?» — «Пока не знаю, но буду». И что вы думаете? По реке сплавился на барже — погрузил солдат и технику на безнадзорную баржу у какой-то пристани — да марш-бросок потом в десять километров совершил. В семь утра доложил мне: «По вашему приказанию рота прибыла». Я, знаете ли, обнял его и едва не прослезился. После учений, правда, пришлось баржу доставлять на место, извиняться перед портовиками, неустойку платить, Родимову выговор записать, но… на войне как на войне, хоть и были учения. Уверен, не найди Родимов плавсредства — солдаты на бревнах, досках, плотах добрались бы: так они любили своего командира. Прощал я ему, хоть не всегда мне нравилось такое сердечное братание. Вдруг вылетят у старшего лейтенанта, да еще в казарме, словечки: «Вася, вызови старшину». Признавал в нем талант. И тут, повторяю, рухнула у моего Родимова служба. Я уже хотел в госпиталь его отправить, психическое состояние проверить, да как-то супруга моя говорит: «А женушка Родимова погуливает, с артистом городским любовь у нее». Рассердился я — хуже нет сплетен в гарнизоне, где каждый каждому сосед, сослуживец, друг или подруга, — а потом думаю: надо бы проверить. Да как?.. Личная жизнь… И солдат срочной службы имеет право на неприкосновенность личной жизни. Собрал я женсовет, побеседовал, попросил осторожно поговорить с женой Родимова. Одним словом, чтобы длинно не рассказывать, ничего толком не выяснилось: ходила она в городскую театральную студию (и в Саратове, говорит, была студийкой), иногда ее провожал заслуженный артист, режиссер, иногда задерживалась допоздна… Прекратить занятия отказалась — мечта, артисткой хочет стать, — старший лейтенант Родимов, человек волевой в жизни и службе, тоже не мог настоять: любил ее. Любил и не верил. Вот она, страшная неясность. В данном случае — и впереди туман, и тыл ненадежный; для офицера — особенная беда, мало у него возможности менять подруг жизни, особенно в дальних гарнизонах. Так и пошло. Слухи, разговорчики. Служба для Родимова превратилась в службишку, опустился, попивать начал, спорт забросил, подрался в ресторане… Года через полтора демобилизовался. Увез куда-то свою артистку. Помнится, пришел проститься. Гляжу — нету прежнего старшего лейтенанта, офицера Родимова, моего любимца. Чуть не заплакал я. Спрашиваю: веришь ли ты ей? Неопределенно покивал, улыбнулся жалко, с этим и уехал. Исчез. Ничего больше о нем не слышал. А как подумаю — му́ку его переживаю. Все может преодолеть человек, на смерть пойдет и человеком останется. Неясность, смута душевная — вот: его страшный враг.