Выбрать главу

— Прошу, моя госпожа.

Кате не понравился, сразу не понравился актерствующий Мишель: было ясно — он что-то задумал, на что-то решился, и все-таки у нее кольнуло в груди: вдруг он обнимет ее и скажет, что согласен… Но Мишель продолжал заранее приготовленное представление, нежно усадил Катю за стол, открыл бутылку коньяку — этого он никогда не делал, пил лишь марочное вино, да и то очень редко! — налил две полные рюмки, улыбнулся, мило улыбнулся, предложил выпить до дна; она чуть помедлила, хотела спросить, за что пьют, и увидела его взгляд — зло сплющенный, почти пьяный, — хотела в страхе отставить рюмку, но тут же вздрогнула, сжалась от крика:

— Пей, собака! А то бутылку расколю о твой черепок!

Катя выпила и не почувствовала горечи коньяка. Мишель налил еще, приказал:

— Глотай!

После третьей рюмки Мишель Гарущенский немного успокоился, а Катя, вовсе не ощутив опьянения, попросила налить ей еще, на что Мишель только сморщенно усмехнулся и заговорил:

— Знаешь, чем ты все-таки отличаешься от собаки?.. Качаешь головкой невинно, не знаешь… Слушай, запоминай. Собаку, если она осточертела, гадит в квартире, можно сдать на живодерню, там вонючую тварь пустят в дело, произведут из нее хотя бы кусок хозяйственного мыла, полезный, нужный человечеству. Тебя же я не могу сдать на живодерню, не гуманно считается, не примут. Роковое несоответствие! Значит, тебя надо убить. И я бы уже убил тебя. Расстрела мне не присудят, сжалятся судьи: до зверства довела милая дамочка. Но почему я должен сидеть десять — пятнадцать лет? Из-за кого?… Глянь в окно. Трава зеленеет, грачи орут… Я люблю лето, свободу, простор!.. Я хочу вернуться к той, моей первой женщине, она, только она знает, кто я, как мне жить. Пусть она возьмет меня или прогонит, как собаку. Я все снесу, мне надо просто увидеть ее. Увижу — и все пойму! А ты… ты пошла вон! С тобой я тупею, теряю волю, мельчаю, превращаюсь в амебу!

Он вскочил, забегал по комнате, путаясь в длинных тяжелых полах халата, потом плюхнулся на диван, откинул голову, закрыл глаза и завыл длинно и бессмысленно, но, словно опомнившись, начал напевать, не разжимая губ, романс «Хотел бы в единое слово…» Катя осторожно села на край дивана, придвинулась, прижалась к Мишелю, взяла его руку, стала целовать, немо рыдая; она думала, надеялась, что все сойдет как всегда: после громких, яростных слов Мишель слабеет, будто теряет ясное сознание, и надо прижаться к нему, дать ему ощутить себя рядом; ее тепло, ее любовь снова пробудят его, ему захочется жить, он пожелает ее, Катю, — ведь она нравится, нравится ему как женщина! — и успокоится, и перестанет прогонять: он джентльмен, он говорит: «Кто после этого прогоняет женщину, тот скотина». Катя побудет с ним, приготовит какую-нибудь еду, сходит для него в магазин, если прикажет, и уйдет, уйдет и станет ждать, пока хватит у нее терпения… А потом, когда-нибудь потом, все решится само собой, нужно только ждать, терпеть, у них много дней впереди… Катя теснее припадает к Мишелю, плачет и стонет, в забытьи подпевая ему, «и бросить то слово на ветер…» Ей уже чудится — вот сейчас, в следующую минуту Мишель обнимет ее, его руки станут горячими и нежными, она шепчет ему: «Ну, Мишель, ну же…» И от сильного толчка летит к столу, валит стулья, грохается спиной в кухонную переборку, оглушенная, ссовывается на пол.

Какое-то время Катя ничего не видела, ничего не слышала — ждала, сжавшись, удара сверху, в голову, «в черепок», бутылкой… Почему-то бутылкой… Ну да, он же обещал бутылкой… Наконец она шевельнулась — руки и ноги были целы, лишь немного ныла спина. Она приоткрыла глаза: бутылка, разлив коньяк, валялась под столом, блестело стекло разбитых рюмок. И было тихо, Катя повела взглядом в сторону дивана, чуть вскинула голову и… зажмурилась от выпуклого, влажного, заледенело спокойного — так ей показалось, — упорного, дикого взора Мишеля Гарущенского. Она поняла: удара не будет. Это бы хорошо — просто удар. Будет нечто худшее. И оно произошло: Мишель, нет, не Мишель, кто-то совсем другой, почти незнакомый, чуждо неведомый, вселившийся в тело, оболочку Мишеля, произнес вразумительно, ясно и негромко одно слово:

— Уходи.

Катя встала, оделась и ушла. Она подчинилась этому слову — оно было то, единственное, последнее… Она не пугалась угроз, не боялась смерти, ее не страшили любые унижения — унизить можно лишь того, кто боится унижений, — ее сразило это слово, она поняла наконец его, точно раньше оно произносилось на каком-то неизвестном ей языке.