Выбрать главу

Она поднялась, сняла туфли с занемевших ног, принялась неслышно ходить по коврику, ощущая, как почти свернувшаяся кровь разогревается в ней, и уже легче ходить, думать. Но образы, мысли возникали и терялись, не слушаясь ее воли, она не могла их упорядочить и сравнила себя с пьяным человеком на раскисшей дороге: поднимется — шагнет — упадет. И снова…

Когда она «поднималась» — думала о матери и отце, особенно об отце, жалела его так, что ее сухие, до злости наплаканные глаза заливались быстрыми, горячими слезинками: ведь он, отец, ничего не знает про свою дочь Катю, он работал, работает, ходил в экспедиции, защищал диссертацию, на гидрологическом судне побывал во многих странах, завалил квартиру раковинами, кораллами, дорогими сувенирами, дарил любимой дочке заграничные тряпки, так и называя их — «тряпки», не жалел денег на ее турпоездки, книги, велосипеды, не огорчился, когда она не стала поступать в институт — «успеется, какие наши годы!» — мол, ты молода, да и мы с матерью не старые, — и не знал, не хотел, а может, боялся, знать ее личную, девчоночью, женскую жизнь, говоря: «Мать у нас умная, сами разберетесь». Но оказалось — с матерью нечего «разбирать», она просто все понимающая, обычная, беспомощная мать, да и кто теперь с ними откровенничает, советуется — не модно! Отцу же рассказать о завлабе, которому тоже пятьдесят, Мишеле — сделать несчастным на все оставшиеся ему годы, прежде времени уложить в гроб… Вот какое благо иной раз незнание и молчание.

Она дрянь, ничтожество! Это так. Но она не хотела зла ни матери, ни отцу. Ей казалось, что она — есть она, отдельная, обособленная, и может распоряжаться собой как захочется, как ей нравится. Это не должно кого-либо тревожить, расстраивать: ее пустили в мир жить, узнавать хорошее и плохое. Ведь не лучше, совсем не лучше жить по указке родителей, выйти замуж за выбранного ими жениха. О, она знает, видела — бесятся потом, изменяют мужьям бывшие послушные девочки: будто в отместку папам и мамам, в награду себе, обиженным. Им прощается, их оправдывают. А вся их вина лишь в том, что хочется погулять, побыть просто женщиной, так они и говорят. Она презирала, ненавидела этих дамочек, откормленных, приодетых мужьями. И знала, знает сейчас: пусть она дрянь, ничтожество, но выйдет замуж сама, по любви, и не станет изменять мужу, будет любить детей. Если б мог понять это папа, если б можно было ему объяснить, что ее никто не обманул, не обманывал, она сама выбрала Шохина и прогнала его (по сей день он пишет ей из физкультурного института, просит встреч, свиданий), она сама сблизилась с завлабом и спокойно рассталась с ним, сказав: «Все, милый дед, оставим себе на память наши нежные отношения», когда познакомила ее с Мишелем Жанка Синицина, бывшая подружка его дружка… Познакомила, посоветовала скатать на юг, очистить карман самонадеянного старичка. Жанка не поняла, не увидела Мишеля, говорила и говорит о нем только плохое, но не такой он, нет, Катя это знает.

Она снова легла, накрыла ноги шерстяным пледом и решила уснуть. Уснуть, уснуть, а завтра все станет простым, понятным, днем светлее голова, и Катя сообразит: как, зачем, для чего жить ей дальше. Однако сердце не утихало, голову жгла одна мысль: «Мишель!..» Нет, его никто не знает! Он добрый, ласковый, талантливый. Он умный и нежный. Его никто не любил, и он обозлился на всех, презирает женщин из-за той, первой, чем-то обидевшей его… Он оживает, когда берет в руки кисть, делается бледным, вдохновенным, на него радостно и жутковато смотреть в такие минуты… Как он оформил, расписал клуб колхоза «Заря коммунизма»! Ему бы в Москве работать, быть декоратором в лучшем театре!.. Он и писать может, особенно портреты. Штрих, линия, подтушевка — и точное лицо. Здесь в столе — пачка ее портретов, выпрошенных у него. А сколько он изорвал? Набросает — и в клочки. Будто ему противно видеть свою работу. Он — художник, потерявший себя. Его надо спасти! Его надо так полюбить, чтобы он испугался, очнулся, увидел мир другими глазами. И она, Катя Кислова, сделает это для Мишеля Гарущенко! Только не пустить, не отпустить его от себя, не дать ему уехать… Уедет — и навсегда останется теперешним бродягой Мишелем…

Под утро Катя забылась глубоко, беспамятно. Проснулась, глянула на часы — было около десяти. Прошлась босиком, размялась, увидела себя в зеркале: лицо серое, измученное, но спокойное. Такое лицо ей понравилось, она еще более успокоилась, отерла его ваткой, смоченной лосьоном, не стала подкрашиваться. Оделась, обмотала шею шарфиком, надвинула на глаза меховую шапку с козырьком и лишь после этого, минуту помедлив, осторожно просунула ладонь в правый карман пальто; опускала вздрагивающие пальцы так, точно их могло ужалить заползшее в карман ядовитое насекомое; когда кончики пальцев коснулись прохладного металла. Катя, затаившая дыхание, вдохнула в себя сразу и много воздуха, вдохнула и вынула на ладони связку ключей. Да, это были ключи Михаила Гарущенко — от гаража, дверцы машины, мотора, — она взяла их вчера, в прихожей, на туалетном столике, уходя после страшного слова «Уходи!». Взяла, не сознавая, зачем, по какому праву; взять — значит не совсем уйти?.. Или вернуться и отдать?.. Или вынудить прийти к ней?.. Катя не ответила бы себе тогда, не сможет ответить сейчас.