Наш бригадир, один из первых мирненцев, пробившихся сюда еще санным поездом, стоял рядом и тоже молчал, но, решив наконец, что первое ознакомление с местом будущей работы новички вполне выдержали — никто не упал в обморок, сказал дружески, с пониманием: «Заработать приехали? У нас можно, если норму потянете. Пятьсот — шестьсот в месяц гарантирую со временем. Ребята вы здоровые, выпивкой не увлекаетесь — по поведению вижу, глаз у меня острый на это. Так что поковыряем для страны драгоценный камешек, царь всех камней, «глаз злого духа», как называют алмаз местные жители Якутии». Алешка Коньков спросил бригадира, читал ли он его биографию. «А зачем? На это отдел кадров имеется. А мне и газетку иной раз некогда посмотреть… Из зеков, что ли? Так у нас здесь социальный интернационал: принимаем всех трудяг-приходимцев, выгоняем всех проходимцев. Биографию будешь писать БелАЗом по спиральке сверху вниз и обратно. Заодно и историю добычи алмазов». Затем, когда шли от карьера в поселок, бригадир рассказал нам кое-что о Мирном, видимо считая и это обязанностью прямого начальника.
Мы узнали, что кимберлитовую руду, из которой добываются алмазы, нашел в 1955 году молодой геолог Юрий Хабардин; помогла ему местная дикая жительница лиса: да, копала рыжая нору и выбросила сине-зеленую породу. Хабардин понял: алмазная трубка! Надо было немедленно «застолбить» место открытия, дать радиограмму в штаб экспедиции, конечно, зашифрованно — это была еще тайна, — но так, чтобы там все поняли. После войны тогда прошло немного времени, люди думали о мире, радовались мирным дням, и первая фраза у Хабардина сложилась быстро: «Закурил трубку Мира». Далее надо было сообщить о месторождении. Некурящий геолог сочинил ее легко: «Табак отличный». В 1956 году по зимнику пробились первые машины, самолетами прилетели рабочие, а в следующем году подняли экскаватором первый ковш руды, как сказал бригадир, «с каратами драгоценного камня».
Он остановился, взял нас под руки, глянул одному, второму в глаза и как-то грозно спросил: «А с какой жизни начинали, представить можете? — и сам ответил: — Невозможно. Теперь вот засыпухи для всех, город на сваях строим; мы, первые, вообразите, в палатках жили, это при здешних морозах: металл лопается, как стеклянный. А дороги? По болоту бревна стелили, глиной сверху засыпали, чтобы мерзлота не таяла; трактор барахтался целый день, волоча цистерну воды от ручья Иреляха, в болотных сапогах кино смотреть ходили. Вы вот пообживетесь и семьи вызовите, а я сначала четыре года условия для жизни создавал. Так что, ребята, поздравляю, желаю, как говорится, успеха в труде и личной жизни; сдрейфите — теперь легко и мирно распрощаться с Мирным: самолеты до самой столицы летают». Он цепко, снова глянув каждому в глаза, пожал нам руки и зашагал по деревянному настилу к центру поселка, кряжистый, широкий, будто потому и не выросший, что здесь, у Полярного круга, человеку, чтобы выжить, надо быть коренастым и крепким, как лиственницы, каменные березы на болотах, вечной мерзлоте.
Наступила зима, и мы с Алексеем воистину познали: «Драгоценны караты драгоценного камня». В пятидесятиградусный мороз воздух над поселком лежал тяжелой ледяной глыбой, дым из сотен труб стлался по земле, машины ползли с зажженными фарами, и если плюнешь от досады, твой плевок ледышкой падает тебе под ноги. Но это в поселке, это еще не работа. Главное дело — карьер. Подъезжаешь к кромке — дна не видно, прорва, до краев наполненная сизой мглой, и тот, поселковый дым, уже кажется тебе прозрачным воздухом. Спускаешь свой томящийся на малых оборотах БелАЗ по едва различимой трассе, чувствуешь, что и ему не хватает кислорода, а ниже — гуще смог, на дне же, у скрежещущих экскаваторов — чертов ад, красно кипящий огнями прожекторов, свистящий авиатурбинами, выдувающими взрывную пыль, дым отработанных газов (мало, очень мало помогали эти турбины); по жесту диспетчера ставишь самосвал под ковш, грохается в кузов двадцать пять тонн кимберлитовой руды, и, пристроившись к колонне груженых БелАЗов, ползешь вверх, наматывая на колеса желтую змею-трассу: с одной стороны — глухая стена карьера, с другой — дымный, грохочущий провал. Ссыплешь руду на складе у фабрики, отметишь рейс — и назад, тем же путем. Со смены возвращаешься прокопченный, пропыленный, как шахтер из шахты, а умывайся в своей засыпушке, если воды припас, наруже — лед и снег до самого Северного полюса, о душевых тогда лишь мечтали.
И ничего, вработались, втянулись, не жалуясь даже друг другу, вроде бы с молчаливого согласия: люди могут — и мы выдюжим. Изредка, правда, вернувшись из ночной, особенно тяжелой смены, Алексей Коньков скупо хмыкал, еле заметно улыбаясь, покачивая нечесаной патлатой головой: «Вот это да!» Камчатский леспромхоз, катанглинская нефть, служба в армии — для него были теперь всего лишь приятными воспоминаниями, а совхоз в амурской степи — «светлым моментом жизни». О себе не говорю: держался на самолюбии, на некой внутренней обреченности: решился — пройди до конца, испытай, познай, труднее уже не будет, это, пожалуй, последний твой круг, годы, здоровье скоро заставят обрести диету, покой. Боялся я простудить свои слабоватые легкие, но якутские морозы безветренны, спецовку выдали теплую, в столовой кормили вдоволь мясом, особенно олениной. В дощатых засыпухах ютилось уже немало семей, росли на сухом и сгущенном молоке детишки — это тоже вдохновляло, бодрило: в лютый морозище, закутанные, замотанные — не поймешь, кто мальчик, кто девочка, — волочат санки, катаются с горок, кричат, хохочут. Глядя на них, Алексей говорил, что к лету вызовет Нюру с Алешкой.