Гриша достал из сумки кусок мяса, просунул в щель:
— Это он лучше хлеба кушает.
Медведь языком достал мясо, съел, мотая головой и чавкая, и сразу оживился: еда ему явно понравилась. Сел на задние лапы, оскалился, а передними стал оглаживать себя по ушам и голове: так он выражал какие-то свои, медвежьи чувства.
— Дай еще, — сказал Митя.
— А нам? — Все-таки Гриша достал еще кусок мяса.
Медведь жадно проглотил, упал на передние лапы и принялся обнюхивать вокруг себя землю: ему почудилось, что он выронил мясо. Затем он поднялся снова, привалился к срубу, передние лапы просунул в щель и сердито хоркнул. Нас опахнуло теплое, вонючее дыхание.
— Хо! Дурак! — сказал Гриша, а я потрогал когти медведя — крупные, загнутые, вцепленные в дерево; Митя дернул меня за рукав:
— Идемте. А то реветь будет. Такой противный.
— Мясо любит. Все мясо любят, — заботливо проговорил Гриша, словно извиняясь, что не может всех накормить мясом.
— Скоро праздник будет?
— Зимой, наверно. Всегда зимой бывает.
— Забавно?
— Когда убивают, интересно. Когда кушают — водку много пьют…
— Вкусное мясо?
— Совсем нет, — хмыкнул Митя, — поросенок вкуснее или курица.
— Чиво? — Гриша сунул руки в карманы, поднял плечики и, показалось, даже наерошил волосы. О сумке он забыл, она упала на землю. — Хо! Лучший мяса не бывает. Понял?
Толстяк Митя собирался что-то ответить, у него от обиды забегали глаза, но на слово он был туговат, и Гриша не стал ждать. Забыв о сумке, не вынимая из карманов рук, он широко, заносясь то правым, то левым боком, зашагал по тропинке в кусты стланика.
Митя поднял сумку, догнал друга и повесил ему на плечо: это означало — свою долю груза неси сам. Они пошли рядом, еще немного поспорили, раза два Гриша сказал «хо!», а потом помирились и вместе стали насвистывать «Солдаты, в путь, в путь…».
Я заметил, вдвоем они говорили на каком-то своем языке, среднем между русским и нивхским, и только ругались всегда по-русски.
Во всю неоглядную широкую косу выстилалась мхом мягкая стылая тундра, по ней — сырые стланики. Два слоя, два зеленых ковра накрывали когда-то намытый морем песок. Все низко, заглажено, будто подстрижено: ни одна ветка не смела подняться выше других — ей пришлось бы дрожать и мотаться на ветру. Стланики были мне в пояс, я по-великаньи возвышался над ними и хорошо видел мальчишек. Теперь они шли без тропы, от полянки к полянке, обегая мочажины и зазеленевшие круглые озерца. На бугорках, где посуше, желтел жесткий ягель — олений корм, фиолетово и мелко цвела шикша; а ниже, на кочках, большими белесыми цветками пятнала мох морошка; если присмотреться, по самой топи вынизывала свои тоненькие стебельки клюква — и цвела красными искорками.
Но ярче, праздничнее цвел стланик — хозяин тундры. Каждая ветка пустила сочную свечу с розовыми хвоинками и красными малютками шишками. Поверху стланик рдел, словно подкрашенный или подсвеченный зарей, у корней — был плотным и темноватым. Маленькие птички с желтыми брюшками садились на ветки, цвиркали и суетливо оклевывали красные шишки.
Гриша и Митя бежали впереди, их головы то показывались, то ныряли в стланик. Я следил за ними, прислушивался к голосам. Потом увидел над тундрой, над розовым и зеленым, высокое прозрачное и белое сияние. Оно струилось, колебалось, текло. Оно подсвечивало небо и, когда солнце терялось за тучами, бледно и лунно озаряло тундру.
Я догнал мальчишек, они сидели в кусте стланика, что-то жевали.
— Уже обед?
— Нет, просто закуска, — сказал Гриша, отщипнул с ветки розовую свечку, быстро снял с нее кожицу и зеленую палочку, похожую на стебель ревеня, подал мне: — Попробуй, вкусно!
— Это едят?
— Едят. Нивхи всегда ели. От цинги хорошо.
Я попробовал. Свечка была мягкой, сочной, чуть сладковатой. И, конечно, сильно припахивала стланиковой смолой. Но если решиться, можно есть. И я съел. Во рту остался стойкий, холодящий запах смолы, будто тундра вошла внутрь меня, и теперь я стану носить ее в себе.
— Во! — обрадовался Гриша. — Хочешь еще?
— Нет.
— Ладно. Все равно цинга бояться тебя будет.
Мальчишки ели первый чайвинский «овощ», хрустели, вырывали друг у друга жирные свечки, а я смотрел в конец тундры, на белое сияние. Можно было спросить у них, что это такое, — они наверняка знают, но спрашивать не хотелось: вдруг что-нибудь совсем простое и сразу пропадет таинственность, навевающая легкую тревогу.